Денис Драгунский - Архитектор и монах.
Такие дела. Наверное, я вздохнул слишком громко.
— Чего пишут-то? — спросила меня тетка-соседка.
Я покосился на нее; ей было под пятьдесят, она была в приличном сатиновом платье и в белой кофточке поверх. На толстой шее у нее были бусы из искусственного розового жемчуга. Руки лежали поверх кошелки, широкие темные руки заводской работницы, с толстыми ногтями. Ногти были густо — видно, только что — намазаны розовым перламутровым лаком, в тон ожерелья. Медно-золотое обручальное кольцо. Простое курносое лицо, высокие скулы, морщины вокруг глаз, седые волосы из-под платочка. Довольна жизнью. Вот, в воскресенье едет к сыну и невестке, внуков проведать. Гостинцы везет. Огурчики-закусочки. Стопку опрокинет. Простые пожилые русские тетки очень здорово умеют опрокинуть стопку. Одну-другую. И даже третью. Это я по старым временам помнил, по пятым-десятым годам. Думаю, и сейчас не разучились. Опрокинет стопку, закусит. Может, вдруг запоет. Или прослезится.
Кондуктор объявил Монастырскую улицу.
— Война будет, вот что пишут, — тихо сказал я. — Дайте, сестрица, выйти. Мне на следующей сходить.
— Господи твоя воля, — она перекрестилась. — Правда, что ли?
— Дайте выйти, — повторил я. Она встала со скамейки и выпустила меня, глядя испуганно. Я стоял в проходе подле двери.
— Вот сейчас Монастырская, сходите, батюшка? — спросил кондуктор.
— Схожу, схожу.
Кондуктор нажал кнопку. В кабине шофера зазвенел электрический колокольчик. Автобус притормозил и подъехал к оклеенной афишами будочке со скамейкой, урной и доской расписания.
Я повернулся к тетке, перекрестил ее. В старое время она, конечно, поцеловала бы руку монаху, который ее благословляет, но сейчас кругом был цинизм и просвещение, и среди простого народа тоже. Всеобщее среднее образование, я же говорил. Нет, конечно, уважение к церкви и священству оставалось — но прежнего безоглядного почтения уже не было. Так что она мне просто поклонилась. А верней сказать — очень вежливо кивнула, усаживаясь, пододвигаясь к окну, на бывшее мое место.
Автобус остановился. Кондуктор потянул рычаг. Дверь открылась. Я сошел на сухую утоптанную землю. Автобус взревел мотором и уехал. Я задержал дыхание, чтобы не чувствовать бензиновый дым. Отшагнул в сторону от шоссе и с наслаждением стал вдыхать чудный загородный воздух.
Вот такое замечательное июньское воскресенье.
Я, конечно, мог бы узнать, какой это был день — по статье Литвинова. Зайти в библиотеку и перелистать подшивку «Известий» за тридцать восьмой год. Я даже хотел это сделать. Но как-то все не получалось.
— Но где же ангел? — спросил Дофин.
— Погоди, — сказал я. — Сейчас.
Ангел явился мне, когда я прилег подремать после службы.
Мне приснилась черно-золотая парчовая завеса, она закрывала все пространство передо мною, с боков же была пустота. Вдруг чьи-то руки, изнутри, с той стороны — раздвинули завесу, она разошлась, и я увидел Ангела моего Хранителя, того, что в двадцать втором году наливал мне питье из хрустального сосуда. Он поманил меня к себе, и я пошел, и увидел двух старцев в сияющих ризах. Они благословили меня, и я поцеловал руку одному и другому. У одного рука была теплая, даже горячая, у другого же хладная. Я подивился этому, но тут же понял, что первый был святой Иосиф, обрученный супруг Богородицы, и его руки хранили тепло младенца Христа; второй же был святой Иосиф Аримафейский, и его руки помнили хлад мертвого тела распятого Спасителя. Я смутился этому видению и опустил голову, а когда поднял — оба святых исчезли в золотом тумане, и Ангел сказал мне: «Удались, удались от мира».
Я проснулся и подумал — куда же мне еще удаляться, я ведь и так монах. Или уйти в строгий затвор? Или попроситься в какой-нибудь дальний монастырь? Но на обратном пути, когда я ехал на автобусе номер два мимо Матвеевского леса, я вспомнил свои мечтания. Мне показалось, что Ангел шепнул мне в ухо: «Ты желал стать игуменом монастыря в этом лесу? Построй себе скит, и живи там уединенно». Уединенный скит в пяти верстах от Дорогомиловской заставы? Мне даже самому сделалось смешно. Но только на минуту.
Назавтра же я рассказал наместнику Чудова монастыря об этом дивном видении; он, однако, отправил меня к епископу. Благословение я получил, и довольно быстро. Епископ наш был известный знаток русской церковной древности. Оказывается, то ли в том самом лесу, то ли поблизости когда-то давно уже был монастырек, деревянный — ныне от него остались лишь следы, остатки старых бревен. Епископ — то есть он же московский митрополит, это, я надеюсь, вы поняли, хотя это вам незачем… — епископ благословил меня на затворническое житие. Однако сказал, что средства я должен раздобыть сам, и вообще все сделать сам. Что строительство скита будет важной частью моего нового послушания. Но это как раз было нетрудно. Среди моих духовных детей были и богатые люди, в основном старики, старинные московские купцы, осколки старой, крепкой Москвы — они и дали мне помощь. Материалом и работниками. Всего через полгода посреди Матвеевского леса уже стоял Иосифов скит, в коем я, с благословения самого митрополита, и затворился. Со мной был мой давний келейник, отец Игнатий, моложе меня лет на десять. Смешно сказать, он тоже был из социал-демократов, из большевиков-ленинцев — кажется, я его даже встречал когда-то, еще до тринадцатого года, кажется, он даже работал в «Правде», у меня работал, Господи! — но мы с ним по молчаливому уговору этого не касались. «Кажется, мы с вами знакомы, отец Иосиф», — сказал он мне, когда мы встретились в Лавре, где он спасался — в буквальном смысле спасался, — потому что слово спасаться в церковном смысле означает нечто иное, чем в светском; монах спасается от грехов, от искушений, от соблазнов мира — но он просто искал спасения, жизнь свою спасал, потому что после семнадцатого года еще оставались маленькие группы «не сдавшихся», как они себя называли — и вот к одной такой боевой группке и принадлежал этот молодой человек. Да, он буквальным образом спасся, уцелел, став послушником Лавры — потому что за ним что-то числилось, какая-то акция то ли в восемнадцатом, то ли в двадцатом. В двадцатом он пришел в Лавру, но монашеский постриг принял весьма нескоро — как раз когда я стал иеромонахом, а это случилось в двадцать восьмом. Тогда и он принял малую схиму. Старался держаться ко мне поближе; попросился остаться моим келейником, уже ставши монахом, так сказать, полноправным… Потом я взял его с собою в Москву.
Да. Вот он и сказал мне, еще в двадцатом году: «Кажется, мы с вами знакомы, отец Иосиф». Я ответил: «Чадо мое Вячеслав, — ибо так его звали в миру, до пострига. — Чадо мое Вячеслав, не будем вновь листать перевернутые страницы нашей жизни». Может быть, слишком литературно — но внятно. «Никогда не будем?» — с некоторой дерзостью спросил он. «Никогда», — сказал я. Он поклонился, поцеловал мне руку, я перекрестил его, и делу конец. Правда, в уме я до сих пор называю его Вячеславом. Грех, грех.
Еще больший грех — говорить о себе в превосходных степенях, и однако уже через год я приобрел некую славу у окрестных жителей. Иосифов скит в Матвеевском стал местом молитвы, жертвы и исповеди. Приходили бедняки, которым я давал небольшие деньги, полученные от богатых — да нет, скорее не от богатых, а просто от чуть более имущих: в любом случае речь шла о двадцати, тридцати, самое большее — о пятидесяти рублях. Приходили за снятием небольших повседневных грехов, вроде семейной лжи, или нарушения поста, или сквернословия, или богохульных помыслов: странное дело, оказалось, что в Москве не так уж мало истинно и глубоко верующих людей. Наверное, они просто сами не знали о своей вере, но стоило невдалеке поселиться иноку, ведущему праведное молитвенное житье, — как их вера получила некоторый толчок. Я стал неким кристаллом, брошенным в стакан с крепким раствором соли. Звучит несколько самохвально, но так уж получается короче, простите меня, дорогие мои друзья.
Приходили за поучением. Но я никого ничему не учил. Кто я, чтобы поучать? Я лишь просил: «Говори мне, сын мой (или дочь моя), о своем грехе, о своем затруднении, о своей беде, говори все, что чувствует твое сердце, а потом будем вместе молиться, и понимание сойдет на тебя словно бы само — это Бог пошлет тебе верную мысль, как поступить». Многие так приходили по нескольку раз, иные по десять, двадцать раз, и рассказывали мне все самое стыдное и самое трудное, и мы вместе молились, и им становилось легче. Во всяком случае, через два года ко мне уже стояла очередь, и отец Вячеслав, то есть во иночестве Игнатий — но ничего не могу с собою поделать! Пусть уж он хотя бы здесь, в этом разговоре, останется для меня Вячеславом — он даже захотел поставить в нашем скиту телефон, но я рассмеялся и не велел. Тогда он попросил разрешения записывать по почте. Я сначала тоже был против, но потом все же согласился. Вячеслав сказал: «Вы же, отче, носите машинно-тканную рясу и едите ложкой, штампованной на заводе, — отчего же тогда пренебрегать современной почтовой связью?» Прав, прав, не надо пренебрегать. Но, хотя это забирало немало времени, главным для меня была молитва.