Виктория Токарева - Можно и нельзя (сборник)
— Сорок.
— А где вы работаете?
— На овощной базе.
Теперь образ Лиды предстал более объемно.
— Вряд ли я смогу быть вам полезна, — честно предупредила я.
— А мне не надо пользы. Мне просто посоветоваться. И все.
— Хорошо. Я вас жду.
Я продиктовала адрес и положила трубку. Положив трубку, я пожала плечами и бровями, хотя видеть меня Лида не могла.
Отворилась дверь, и вошла моя шестилетняя дочь.
— Ты умеешь делать так? — спросила она и заскакала, заводя одну ногу за другую. Такие па в балете называются «веревочка».
— Умею, — задумчиво сказала я, продолжая думать о Лиде. Мне не жаль было своего времени, а жаль напрасных Лидиных надежд.
— Покажи.
Я хотела отказаться, но тогда дочь очень бы удивилась и спросила «почему?» и мне пришлось бы объяснять, что взрослые люди отличаются от маленьких тем, что не хотят скакать по утрам. Дочь снова бы спросила «почему?», и беседа могла затянуться.
Я покорно и хмуро проскакала «веревочкой», пятясь при этом к окну.
Дочь внимательно смотрела на мои ноги, потом удовлетворенно кивнула головой и ушла.
Я сняла трубку и позвонила любимой подруге Милке. Мы созваниваемся с ней каждое утро и проговариваем свою жизнь. Я свою, а она свою. Наша дружба — это не что иное, как потребность оформить в словах свои впечатления.
— Ко мне сейчас Лида придет, — сказала я Милке.
Милка работает врачом в районной поликлинике и, должно быть, одним ухом прослушивает больного, а у другого уха держит телефонную трубку.
— Какая Лида?
— Позвонила какая-то Лида. Хочет посоветоваться…
— Не пускай ни в коем случае! — предупредила Милка. — Ты знаешь, что сейчас в Москве творится?
— Что? — растерялась я.
— Она тебя убьет и фотокарточек наделает.
— А фотокарточки зачем?
— На память.
— А ты не можешь ко мне сейчас прийти? — испуганно спросила я.
— Как же я приду, если я на работе?
Я молчала.
— Ну ладно… — Милка вошла в мое положение. — Если она начнет тебя убивать, ты мне позвони.
Раздался звонок в дверь.
Я положила трубку и пошла навстречу своей судьбе.
Передо мной стояла женщина в синем бостоновом пальто с серым каракулевым воротником. Эту моду я застала, когда ходила в третий класс начальной школы.
Я поняла, что это Лида. Я поняла, что убивать меня она не собиралась, ей это даже в голову не приходило.
Я поняла: у Лиды тяжело на душе. Ей не к кому пойти, чтобы проговорить свою жизнь, и она пришла к совершенно постороннему человеку. Видимо, понятие «писатель» для нее синоним понятия «справедливость». Она пришла за справедливостью.
— Проходите, — пригласила я. — Раздевайтесь, пожалуйста…
Лида сняла пальто, туфли и осталась в шапке. Я достала ей тапки, она их не надела.
Мы прошли в комнату, я предложила Лиде сесть на диван. Она села на самый краешек, и я видела, что сидеть ей неудобно.
Она была смущена тем, что физически существует в моих стенах, поэтому старалась, чтобы ее было как можно меньше.
— Хотите чаю? — предложила я.
— Нет-нет… — перепугалась Лида.
Она смущалась так, что не могла поднять глаз. Ее скованность передалась мне, мы сидели в каком-то гипнотическом оцепенении, и у меня через минуту заболела голова.
— Я вас слушаю, — сказала я, с состраданием глядя на свою гостью. Я готова была помочь ей в чем угодно, чего бы она от меня ни потребовала.
— Я на базе работаю… — начала Лида. — К нам болгарские помидоры привезли.
Я задумчиво покивала головой, как слон. Пока что все мне было ясно: Лида работает на базе, и к ним привезли болгарские помидоры. Я представила себе эти помидоры — некрупные, одинаковые, безвкусные, как трава, лишенные всякой помидоровой индивидуальности.
— Я недавно иду, смотрю, из-под шатра течет. Прихожу к Потякину, говорю: «Портится товар». А он говорит: «Спишем»…
Я представила себе шатер, похожий на очень большую брезентовую плащ-палатку, и снова покивала головой, как бы осуждая беспечность Потякина.
— Я говорю: «Что значит „спишем“? Надо перебрать». А он мне: «Спишем, тогда переберем»…
Лида посмотрела на меня открытым взором, и я увидела, что она освободилась от смущения и что глаза у нее серые, а брови подтемнены карандашом.
Я попыталась разобраться в ситуации: перебрать — означало отложить все хорошие помидоры в одну сторону, а все плохие — в другую. Потом плохие выбросить, а хорошие продать как хорошие.
Потякин предлагал списать весь шатер, чтобы он нигде не числился, потом плохие выкинуть. Хорошие продать как хорошие, а деньги взять себе.
— Ворует, что ли? — догадалась я.
— Мошенничает, — поправила Лида.
Мошенник — это промежуточное состояние между честным и вором. Это еще не вор, но уже не честный человек.
— Вы хотите, чтобы я про него написала в газете? — догадалась я.
— Боже упаси! — испугалась Лида. — У него дети. Разве можно позорить отца взрослых детей?
— Но если он мошенник?
— А как вы это докажете? — спросила Лида, будто это я, а не она работала под началом Потякина. — Он так все обделывает, у него комар носа не подточит.
— А что вы хотите? — прямо спросила я.
— Мне с ним работать противно, — уклончиво ответила Лида.
— Уходите.
— Куда?
— На другую базу. Не везде же воруют.
— Значит, я права и я уйду. А он останется…
До этого решения Лида могла бы додуматься самостоятельно. Не обязательно было ехать в такую даль.
— Может быть, его можно перевоспитать? — неуверенно предложила я.
— Он что, дошкольник? — спросила меня Лида. — Не понимает?
Я смутилась и сдвинулась на краешек дивана, а Лида, наоборот, села поудобнее.
— Значит, переделать его вы не можете. Позорить не хотите. Работать вам с ним противно, а уходить обидно, — подытожила я. — Что вы хотите?
Лида молчала. Она хотела, чтобы Потякин был честным человеком и ей приятно было бы с ним работать. Но это зависело не от нее и не от меня, а от Потякина.
Я чувствовала себя виноватой.
— И еще… — сказала Лида. — Меня муж обманул…
Я обрадовалась, что Лида дала мне вторую попытку, на которой я могла бы как-то реабилитироваться.
— Мы с ним не были расписаны, но жили вместе пятнадцать лет. Детей воспитывали. Мы так хорошо жили… А потом он влюбился в одну и расписался с ней. А мне ничего не сказал. Жил то тут, то там… Я только через полгода узнала. Спрашиваю: это правда? Он говорит: правда. Я говорю: ну и иди к ней.
— А он?
— Ушел. А сейчас обратно просится.