Галина Щербакова - Уткоместь
Так я прочла тетрадь. Позвала Сашу. Поздно ночью мы перечитали ее вместе.
— Он, видимо, хочет денег, — сказала Саша, — которых уже нет.
— Ну были бы… что с того? Это история ее горя и одиночества. Это разве можно выкупить? Или разменять на горе Раи? Главное, она забрала заявление. Ты не знаешь, на чем она основывала свое решение?
— Что в подъезде было темно. Она упала, и сразу появилась женщина, которую она посчитала толкнувшей ее.
— А разве там не было ничего про то, что она видела в подсобке?
— Не было. Ей нравится майор. Она не хочет его выдавать, потому что всегда на стороне мужчин. Ты поняла, как она нас ненавидела? Как желала нам беды?
— Этот сирота хочет, чтоб мы перекупили ее ненависть.
— И сколько это может стоить?
— Завтра узнаю.
…Он пришел как часы.
— Я знаю, что деньги ушли на репетиторов, но не все… Отдайте мне остаток — тысячу. И я потеряю эту тетрадь, вернее, оставлю вам.
— Это ничего не стоит, дружок, — сказала я. — Чужую ненависть не покупают. Это заразно. Так что отнеси своей подруге или кто она тебе там, и пусть стучит пальцем. Знамя ей в руки!
— Имейте в виду. В романе будет все. И даже больше.
— Вот его я куплю.
Странно, но он как бы и не удивился. Как это в классике? Не удивился, а засмеялся.
— Ладно, — сказал он. — Из меня бизнесмен фиговый, хотя нутром чую — товар хорош.
— Это вещь, шитая на нее и ни на кого больше. Пусть надевает и снашивает сама. Вы кто по профессии?
А потом случилось невероятное. Я взяла Сироту на работу. Хороший оказался работник. Одновременно и не брезгливый, и чистоплотный. Он покупал — теперь уже за свои — фрукты писательнице и носил ей их раз в неделю, по субботам.
— Как из пушки строчит, — сообщал он мне в понедельник.
…На годик Адама мы с Сашей летали к детям. Там узнали, что писательница Нащокина получила какую-то престижную премию. Молодец, бабушка! Вставила пистон молодым.
Адам — писаный красавец. С ним просто опасно выходить, все хотят его сфотографировать и хуже того — пощупать.
Только мы знаем, что он первый настоящий человек после человеческих консервов.
Я — Саша
По приезде первым делом я купила роман Полины Нащокиной «Уткоместь». Он начинался так:
«Она убила меня вечером возле лифта, пока я, вечная клуша, переминалась с тремя набитыми пакетами, чтоб освободить средний палец и нажать кнопку вызова.
— Вот и все, — сказала она мне, материализуясь из темноты пристенка почтовых ящиков.
Палец успел вызвать лифт, и я очень долго падала в него, оглушительно шелестя пакетами. Какая дура! Я думала о неприличии моего падения лицом вниз в загаженный пол. Я всегда думала не то, беспокоилась не о том, боялась незнамо чего.
Ее я не боялась никогда.
Бесполезное, бессмысленное, безнадежное осознание правды, лежа лицом в плевок».
Мне стало плохо. Рая уже была почти похожа на себя. Две половинки лица притирались друг к другу, как бы вспоминая раньшее сосуществование. И если не знать всего случившегося, то и не сообразишь, что этому лицу пришлось пережить. Главного она так и не знала — как пряталась в подъездной темноте с бутылкой «Багратиона».
Теперь есть «Уткоместь». Она валяется всюду и везде. И что толку, что майор забрал заявление? Я листаю книжку и вижу, что имена здесь другие. Спасибо тебе за это, тетя! На последних страницах я замираю.
«Она собирает деньги на взятку и говорит, что это трудно. Я не верю. Красивым трудно не бывает. Им стоит протянуть руку, раздвинуть ноги. Я же вижу, как на нее смотрят, когда она двигается по магазинчику. И как они на нее пялятся. Я часто сидела на стуле, опираясь на палку, сидела в центре, под лампой, но была ими всеми невидима. Это было само воплощение слов „с ней не надо света“. И тогда я придумала: раз она — свет, то я, естественно, мгла, мрак, тьма. У всех этих слов четыре буквы, но они легко раздвигались, мгла легко входила в могилу, мрак — в морок, тьма превращалась в темень тумана. Вот какой я была на стульчике крохотной лавки, тогда как она была Светом и Раем.
А однажды в лавку забежал мой подкидыш. Он как раз меня увидел, за что ему спасибо, но когда купил сигареты и Регина сказала: «Заходите еще», он вылетел как из пушки и вернулся только через пять минут: я заметила время. Вернулся за мной, очень испуганно спросив, не поплохело ли мне, снял со стула и вывел. Я же полно прожила те его пять минут, на которые он меня забыл.
Я представила их вместе: ее легкую откинутую назад голову. Его ладони на ее изящной груди, выпорхнувшие соски, его грубые тяжелые чресла, которыми он не давил ее, а держал их на весу, давая простор ее движениям. Когда он вспомнил о ложке своего супа? Когда она боком выскользнула из-под него или он сам осторожно перекинул через нее ногу?
Я поняла, что не забуду никогда этих пяти минут, на которые он меня забыл навсегда.
— У вас такой заботливый сын, — сказала она мне на следующий день, провожая за порог.
— Племянник, — ответила я. И в ту же секунду кусок асфальта оторвал мне подошву, как бы вдругорядь. Холод пошел знакомым путем — к сердцу. И я поняла, что непобедимых в жизни не бывает, непобедимые могут умереть. Просто от укуса осы. Но где взять осу? Чтоб стало больно и страшно.
И чтоб померк вокруг нее свет, на который они слетаются.
Я стала следить. О! Какое замечательное было у меня время. Я просиживала у нее часами, узнавая подробности жизни ее семьи, семей подруг.
Я познакомилась с мальчиками-близнецами. Однажды они перевели меня через улицу к дому. Увидела я и военкома-взяточника. Нет, она была полная идиотка, если не понимала: никаких денег ей, в сущности, не требовалось. За одну ее улыбку козловатый майор мог предать свой долг со всеми военными тайнами. Странно, но именно его я не судила. Он мне нравился такой, готовый на все. Как я. Я даже придумала тогда мысль: мужчинам надо уходить к женщинам в плен, как в спасение. Хорошо бы косоваркам дружно лечь под натовцев, а нашим — под чечен. Соединение истеченных соков склеило бы мир и мiр накрепко. Перепутанное потомство забыло бы напрочь корни вражды, ибо зло в них, живущих и в темноте, и в смраде. Где было бы тогда мое место в разноцветье других лиц? Может, нашелся бы некий с семенем, пробившим мою застуженную, забитую, не вылеченную женскую снасть. А может, пришел бы лекарь из евреев и сказал: «Мадам! Я вам сделаю такую ножку, что вы сможете поставить ее себе на комод. Я прочищу ходы вашего чрева, это вообще на раз. И я вас сам трахну, чтоб вы поняли, как цветет жизнь. Фригидных женщин нет. Есть мужики-идиоты».
В один из таких мечтательных дней я и пошла в лавку. Я подслушала, что деньги готовы и должен был прийти майор.
Они, видимо, хотели закрыться, но задвижка была никудышная, и я вошла тихо. Гобелен был опущен. Я не раз была за этой занавесочкой. Она меня угощала бутербродом с тунцом и портером. Там было тесно, и мы никогда не опускали гобелен. Я подняла палку и отодвинула ткань. Я замерла, потому что никогда не видела более красивых солнечных бедер. Кажется, я выдохнула из себя весь воздух, и они увидели меня. Я исчезла с той скоростью, с какой может исчезнуть колченогая женщина. На улице я вздохнула. Когда я уже переходила улицу, я увидела, что она идет за мной. Она меня не окликала, она шла за мной тайком. В руке у нее была сумка.
Странно, что за мной идет она, а не красавец майор. У него сильные руки, которые в один обхват возьмут мое горло. Но что я пишу! Какую дурь! Он — мужчина, он смылся. Он сделал свое дело. А эта с божественным телом, спрятанным в длинное пальто, идет спасать свое имя. Я разопью с ней бутылку, если не ошибаюсь, что в сумке она, за все самые что ни на есть подробности того, что бывает у красивых и никогда не было у меня. Пусть она мне прозой расскажет Анненского. Я подарю ей за это подкидыша. Даром. Чем он хуже майора? Но есть вариант гаечного ключа, молотка, бутылки, той самой, что могла быть и не для распития. Тогда не будет романа, подкидыша. Тогда, тебе меня хоронить. Сделай это по-людски. Поплачь над теткой с непропеченными оладьями. Тебе это зачтется. И хорошо выпей за упокой. И попроси Бога простить Еву. Уже пора».
Так она закруглила нашу историю, в которой, слава богу, мы все еще живы. «Уткоместь»! Какое точное слово-урод. Но почему я плачу? Почему не выкидываю книжку в урну? Я разглядываю портрет автора на задней обложке. Фотограф ей не польстил, если не сказать больше. Она смотрит мне прямо в глаза, и я говорю ей, что выпью за ее роман, за нее, живую, и за ее талант.
Я обязательно выпью за то, чтоб ей попался тот самый еврей, о котором она мечтает. Пусть сделает ей ногу как на комод. И все остальное по желанию.
Господи! Научи нас. И правда, прости Еву! Мы еще только-только расщеперили глазки. И без тебя, Боже, нам не справиться. Все у нас туманится, все не в фокусе.
Я плачу над твоей книгой, Нащокина. Дай тебе бог здоровья! Мои слезы падают на твои пронзительные маленькие глазницы и тихонько сползают по твоей щеке. Получается: мы плачем вместе — значит, квиты. Адам сказал мне по телефону: «Ich liebe dich, баба».