Антонио Ларетта - Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт
Все эти досадные события не отразились на нашей давнишней дружбе с королевой, более того, они даже укрепили ее. Эта дружба оказалась неколебимо крепкой, потому что питающие ее чувства были неизменно сильны, и со стороны, я думаю, было трудно понять, как она смогла выдержать все трагические превратности судьбы в течение более чем тридцати лет и не угаснуть до последнего вздоха моей высочайшей подруги, до последней минуты жизни опровергавшей все разговоры о моей неверности и неблагодарности.[102] Менее драматичным, хотя, может быть, более важным для меня было то, что в то время, о котором я рассказываю, мне приходилось преодолевать предвзятое ко мне отношение, вызванное появлением в моей жизни Пепиты и дюйм безоговорочным и быстрым согласием на брак с Майте. Донья Мария-Луиза была не только страстной, она была также на редкость чуткой и справедливой женщиной, которая сумела в самых неблагоприятных условиях сохранить наше чувство, такое глубокое и необычное. Ведь помимо отношений, которые нас соединяли, включая нашу связь покровительницы и фаворита, она была мне также и подруга, и мать. Пусть эти слова воздадут должное нерушимому чувству великой женщины, которая – я это знаю – с высоты своего теперешнего положения у трона Всевышнего все, как всегда, поймет и, как всегда, простит, ибо я, исполняя добровольно взятое на себя обязательство написать воспоминания, должен буду сейчас коснуться некоторых интимных сторон наших отношений.
Мои встречи с доньей Марией-Луизой – помимо нашего постоянного ежедневного общения в присутствии короля – происходили в отведенных мне дворцовых покоях, расположенных в левом крыле здания, которыми я пользовался для отдыха в любое время дня. Ключи от этих комнат были только у меня и еще у слуги, проводившего там уборку, менявшего белье, пополнявшего запасы напитков, сластей и фруктов, – я любил иметь все это под рукой, когда удавалось выкроить время для короткого отдыха во время долгого рабочего дня. Королева, разумеется, тоже имела свой ключ, что, подозреваю, было для всех секретом Полишинеля, хотя она пользовалась им очень осмотрительно, открывая дверь в мои комнаты лишь в строго определенные дни и часы, а именно по вторникам и пятницам в шесть часов вечера. Это было время, которое король неизменно, с присущей ему методичностью, посвящал своему сугубо приватному увлечению – столярничеству. Старый маэстро Бертольдо, руководивший работой краснодеревщиков столярной мастерской при королевском доме «Касита дель Лабрадор» в Аранхуэсе,[103] приезжал в эти дни в мадридский дворец и наставлял в столярном искусстве короля в мастерской, сооруженной специально для этой цели; и даже когда двор по несколько месяцев не бывал в Мадриде, пережидая затянувшуюся непогоду в Ла-Гранхе, или Эскориале, или в том же Аранхуэсе, Бертольдо все это время бывал при короле: он сопровождал его в поездках как член королевской свиты, настолько сильно его величество был привержен этому занятию, приносившему ему отдохновение в вечерние часы по вторникам и пятницам. Вот почему, когда мне тоже приходилось бывать с королем в одном из этих дворцов, наши свидания с доньей Марией-Луизой так же, как и в Мадриде, проходили в отведенных мне комнатах. Только болезнь одного из нас, совершенно неотложная дипломатическая встреча или война могли заставить нас отложить свидание. Но так как, откровенно говоря, здоровье у нас обоих было отменное, характер у королевы решительный, что позволяло ей с легкостью отменять приемы самых важных послов, а войны в те годы отличались скоротечностью, то наши тайные встречи по вторникам и пятницам срывались лишь в редких случаях.
А теперь, чтобы вся эта история была понята правильно, мне остается одно – рассказать читателю, в чем, собственно, состояли наши с королевой встречи и в какой атмосфере они проходили.
Закрывшись в моих комнатах, мы переставали быть ее величеством и Мануэлем и как по волшебству превращались в Малу и Ману. Малу и Ману, ласковые имена наших новых ипостасей, были придуманы в самом начале нашей тайной близости. Они были так похожи, что, когда мы называли ими друг друга, они нас еще больше сближали, делали почти одинаковыми, стирали различия, заставляли забывать, что мы принадлежим разным полам. Малу и Ману были друзьями, братом и сестрой, сообщниками, веселыми приятелями, товарищами, единственными членами братства или ложи, созданной специально для них и только для них, они были близнецами, были едины и неразделимы или – что одно и то же – взаимозаменяемы. В комнате с высоким потолком и низко опущенными шторами, в приглушенном мягком свете, как бы окутывающем нас и оберегающем наши игры – ибо наши встречи были не чем иным, как игрой, и я не думаю, что хоть кому-нибудь будет легко понять и поверить, насколько, в сущности, они были невинны, – каждый вторник и пятницу, в шесть часов вечера, рождались заново Малу и Ману, рождались в тот самый момент, когда я, повернув ключ, открывал дверь и, закрыв ее за собой, приближался к широкому белому ложу под украшенным кистями балдахином, где меня, нетерпеливо улыбаясь, уже дожидалась сбросившая одежды счастливая Малу. И сразу же после первого всплеска радости, после первой ласки, первых шуток, понятных только Малу и Ману, потому что они их изобрели друг для друга и только они ими владели и пользовались, я задавал ей главный вопрос, с которого начиналась наша большая игра: «Кого Малу хочет видеть сегодня в гостях?» Хотя этот непременный вопрос должен был задавать Ману, иногда первой его произносила сама Малу – так случалось обычно, когда день выдавался трудным или ею овладевала лень и она предпочитала не утруждать себя лишней заботой, обдумывая, кого бы ей хотелось увидеть. Ведь в конце концов, какой бы из маскарадных костюмов, хранящихся в гостиной, они ни выбирали, под ним всегда скрывался Ману; выбор обычно делала Малу, но иногда и он сам, все зависело от того, кто первый задавал их условный вопрос.
История этих нарядов насчитывала уже двенадцать лет. Она началась однажды в субботу на Масленицу, когда меня, в то время еще кавалергарда Карла IV, мой брат Луис взял с собой на бал-маскарад, проводившийся под неофициальным покровительством тогдашних принца и принцессы Астурийских, которым я к тому времени еще не имел чести быть представленным. В одежной лавке комедиантов квартала Лавапьес я раздобыл костюм бродячего певца и лицедея – хуглара, слегка потертый, но сшитый из добротного бархата ярко-красного цвета, и высокие чулки белого шелка, которые хорошо – может быть, даже слишком хорошо – подчеркивали развитую мускулатуру моих ног, и, прихватив в той же лавке лютню, отправился на праздник. Именно тогда на мне впервые остановила свой зоркий взгляд моя госпожа донья Мария-Луиза, а так как к этому времени она и дон Карлос, уже отметившие своим вниманием и покровительством моего брата Луиса, видели его на балу вместе со мной, то и меня пригласили подойти к ним, и это оказалось не только началом долгой истории маскарадных костюмов, но и поворотным пунктом моей судьбы, давшим новое направление всей моей последующей жизни.[104] Принцесса никогда не могла забыть тот образ, в котором я явился ей в первый раз, – камзол, берет с маленьким черно-зеленым пером, чулки, лютня, – и шутила, что форма королевского гвардейца была на самом деле просто еще одним моим маскарадным костюмом, ничем не лучше, чем другие, и что ей однажды придется установить, кто же такой на самом деле дон Мануэль – хуглар или гусар, – ей доставляло удовольствие играть этими именами.
Три или четыре года спустя, когда уже умер Карл III и она стала королевой, а я, по ее милости, капитаном, мне пришлось однажды вечером сопровождать их величества на бой быков, где они хотели посмотреть выступление знаменитого тореро Пепе Ильо, и так как я во время корриды вполголоса говорил королеве о моем восхищении тореадором, его прекрасным телосложением и богатым, усыпанным блестками костюмом, то чему же было удивляться, что через несколько дней посыльный принес мне обернутую красивой бумагой коробку, из которой я с изумлением и восхищением извлек усыпанный блестками наря тореро, еще более красивый, чем тот, в котором выступал Пепе Ильо, осыпанный янтарем и перламутром, отороченный ярко-красной л желтой бахромой, – подлинное произведение искусства, а к нему было приложено короткое письмо, в котором говорилось: «Мануэлю, тайному тореадору, который сумеет пронзить шпагой сердце своенравной телочки». Письмо было не подписано, но его смысл, обстоятельства, ему предшествующие, и даже сама его краткость достаточно ясно свидетельствовали о высоком положении автора. Словом, именно в те дни родились Малу и Ману.
Наряд тореро оказался лишь началом обширной коллекции. Не проходило ни единого дня моего рождения, ни именин без того, чтобы я не получал – уже за подписью Малу – очередное поздравление и новый костюм, пополнявший мой маскарадный гардероб; и затем каждую весну каждое лето и каждую осень я получал подписанные тем же нежным именем записки, сопровождавшие пакеты, их доставляли мне из Аранхуэса, или Ла-Гранхи, или Эскориала, где, консультируясь в часы досуга со своими искусными портными и портнихами, Малу придумывала новые наряды и отправляла их Ману, которого даже в самую изнурительную жару удерживали в Мадриде государственные дела. Так постепенно в моей гардеробной появлялись все новые и новые костюмы, образующие причудливые сочетания эпох и стилей: тореадор соседствовал там с гладиатором и моряком, крестоносец с султаном, император с аббатом, пастух с пиратом, капитан гражданской гвардии с рыцарем-тамплиером, китайский мандарин с индийским раджой и скромным монастырским садовником; а если вспомнить, что там имелись также одеяния персонажей античной мифологии, то станет понятным, почему некоторые из костюмов бывали вынуждены иногда целый год проскучать в шкафу, дожидаясь, пока до них дойдет очередь предстать перед Малу, имевшей, конечно же, своих любимчиков, которых она вспоминала чаще других, отвечая на вопрос: «Кого хочет видеть сегодня в гостях Малу?»; правда, когда она время от времени предоставляла свободу выбора мне, то у какого-нибудь забытого уличного акробата или странствующего рыцаря резко вырастали шансы выйти из забвения.