Олег Лукошин - Человек-недоразумение
Кинчев был бесподобен. Он и вправду был сущим демоном, выползшим в нашу реальность из толщ запредельности — те кадры, когда он стоит на сцене в своём экзотическом гриме и начинает петь потусторонним голосом, начинает трястись, начинает чарующе махать руками — они поражали воображение, они терзали, они вызывали в тебе позабытые и вовсе отсутствовавшие эмоции, они сминали и одновременно наполняли тебя невидимой энергией.
Это был протест. Нет, это был Протест с большой буквы. Протест против самой жизни, против её обманчиво-замысловатых сплетений, против цвета и звука, против материальных форм как таковых. Я понимаю, что, скорее всего, наделяю Кинчева некоторыми изначально отсутствовавшими в нём проявлениями, которые слишком важны для меня, которые мне хотелось бы видеть в любом человеческом существе, к кому я испытал симпатию. И всё же Костя Кинчев тех лет — это было нечто, ребята! На несколько лет он стал моим наиглавнейшим кумиром. В интернате было достаточно трудно следить за музыкальным процессом: кроме радиоточки со стареньким раздолбанным аппаратом, который почему-то был установлен лишь в одной палате и палата эта была девчачьей, и первого альбома «Алисы» «Энергия», неизвестно как и кем закупленного вкупе с Софией Ротару, Игорем Скляром, ансамблем «Синяя птица» и ещё несколькими пластинками каких-то уж совершенно запредельных в своей бестолковости советских исполнителей, вроде некоего Игоря Демарина, для культурно-массовой работы в психушке. Все эти диски вместе с едва живой вертушкой «Россия» (производители проигрывателей винила уже тогда знали, какой бренд надо запускать в массы) хранились в темнушке на нашем этаже, рядом с другой темнушкой, где покоился неработающий (вроде бы) стоматологический аппарат в виде кресла и пришпандоренной к нему бормашины. Вертушку иногда разрешалось извлекать из темнушки и даже переносить к себе в палату, чтобы послушать там божественные звуки, издаваемые Ротару и Кинчевым. Про Ротару, как вы понимаете, я говорю с сарказмом, а вот про Кинчева — совершенно искренне. Так вот, лишь эти два источника музыкальной информации были для меня проводниками в мир музыкальных фантазий Константина, но и этого наверняка было более чем достаточно, чтобы уловить ещё одну, ранее неизвестную и не вполне объяснимую грань интерпретации этого мира.
При всём при этом я понимал, что слепое поклонение перед кем бы то ни было, включая демона Кинчева — это своего рода преступление против собственного «я», изначально противившегося любым попыткам запустить в ткань своего существования чужеродные волокна. Поэтому любя Костю, я в то же время старался с ним бороться. В данном случае борьба могла развиваться только в отрицании доминирующего образа — то есть, обнаружив в каком-то молодежном журнале его фотографию и, конечно же, вырезав её, я принимался избавляться от власти его личности посредством гомосексуальных совокуплений с фотографией. Я ложился с ней спать и перед сном пару-тройку раз непременно целовался с Костей взасос.
Природа этого гомосексуального влечения, рождённого мной вроде бы искусственно и замешанного на этаком лукавом и гипертрофированном двойном переворачивании с выхлестом — вот, мол, я как: люблю его музыку, а пытаясь отрицать, чтобы не попасть окончательно под власть чужой личности, люблю ещё больше и ради этого начинаю любить физически. Впрочем, в какие-то мгновения я осознавал, что порой действительно желаю Костю физически. Осознание это приносило мне лишь досадливое неудовлетворение: совсем не от обнаруженных в себе крупиц гомосексуальности, которые всё же были во мне недостаточно активны и недостаточно заряжены, чтобы склонить меня к смене сексуальной ориентации, и даже не от того, что крупицы эти могли бы быть использованы мною как очередная форма протеста, но ввиду явной их недоразвитости использованы в данном качестве всё же быть не могли. Меня смущало во всём этом лишь проявление человечности. Природа этих смущений была почти такой же, как и природа смущений по поводу влечения к Шлюшке Свете. По сути, я такой же, как все вокруг, понимал я. Я так же слаб, так же сентиментален. Так же тянусь к теплу и любви. Человечность — вот чего я боялся более всего. Для моей борьбы, для моего протеста человечность не нужна. Я должен быть как механизм, как стальная болванка, чтобы пробивать любое препятствие, чтобы ничто не могло меня смутить и выбить из колеи. Сейчас я родил в себе некое по природе своей соглашательское, но достаточно зрелое и, самое главное, выстраданное понимание возможности присутствия в оценке окружающей действительности некоего компромисса, ибо быть живым без компромисса невозможно, его отсутствие — это отсутствие вообще, как физического и духовного объекта, в принципе. Но тогда… Тогда, не сумев разрешить несформированным сознанием эту коварную дилемму, я много и неплодотворно страдал. Страдал от понимания очередной грани своей ущербности, от понимания, что главное средство мира в борьбе со мной — а я уже тогда понимал, что мир непременно предпримет адекватные боевые действия в ответ — так вот, это самое главное средство — я сам. Он каждый раз, этот коварный и паскудный мир, будет демонстрировать мне, пытаясь смирить и урезонить, одну из граней моей собственной личности, и пристыженный, разочарованный, с позором буду отползать я с поля боя в оборонительные блиндажи.
К чему я всё это рассказываю? Да к тому, что я и подумать не мог, обнаружив себя на площади у железнодорожного вокзала славного города Казани, что рок на пару ближайших лет станет для меня формой и даже в каком-то смысле (сейчас будет тавтология!) смыслом моей абсолютно бессмысленной жизни.
Я обнаружил себя на площади перед вокзалом сидящим на асфальте в каком-то красочном и живописном тряпье с пионерским барабаном в руках и в довершение всего стучащим по нему ладонями и поющим какую-то глубоко невразумительную песню с глубоко психоделическим текстом. Вокруг меня стояла кучка народа, достаточно внимательно меня слушавшая и иногда бросавшая мелочь на расстеленную у моих ног газету «Комсомолец Татарстана».
Кабинеты беспамятства,
Жидкие стены.
Откройте форточку,
Чтоб ко мне залетел Карлсон!
Чтоб сказал мне:
«Малыш! Пусти по венам
Газ отрицания.
Ты пустой квадрат на шахматной доске,
Открой границы ладьям!
Чтоб они наполнили тебя
Праведным словом, словом, словом…»
Кабинеты беспамятства,
Жидкие стены.
Я сын потаскухи Дюймовочки,
Я последний из племени бескровных…
Таков был примерный текст душераздирающей песни, которую я экстатично исторгал из собственного чрева в окружающее пространство на радость благодарным слушателям. Я никогда не умел писать стихи в рифму и, в общем-то, никогда по этому поводу не парился. Разве нужна русскому року рифма? В русском роке главное — позиция. Главное — отрицание. Да чего я вам объясняю, вы наверняка и сами бывшие рокеры или, как минимум, имеете опыт написания нерифмованных социально-психоделических стихотворений, потому что кто же из нас, бестолочей конца восьмидесятых, не пытался стать рокером или поэтом, пусть не наяву, но хотя бы в своих мечтах и фантазиях?
Я чувствовал: я произвожу впечатление. Я отсылаю в толпу бурлящую энергию, и толпе это нравится. В этом и состоит, чёрт меня дери, феномен популярности: он не в таланте, не в умении подбирать рифмы и брать высокие ноты. Он в умении приходить и побеждать, нагло хватая публику за жабры, яйца и прочие вмятины и выпуклости. Я знаю, та песня была сущим говном. Все мои песни, которые я напишу впоследствии, будут тем же, мой талант в другом, он в одной-единственной мыслительной грани, в понимании своего положения и предназначения в этом мире. Он в великом отрицании сущего. Этого вполне достаточно для того, чтобы уметь проявлять себя порой и в других формах.
— Классно рубаешь, чувак! — раздался над моей головой чей-то голос, лишь только песня достигла финала.
Человеком, сделавшим мне комплимент, оказался длинноволосый парнишка в очках, с тесёмкой на голове и специфическим блаженным выражением лица, стопроцентный хиппи.
— Спасибо, чувак! — отозвался я. И добавил немного лукаво: — Всё, что я делаю, я делаю для людей.
Недавно я услышал от одного из представителей современного молодого поколения, этакого двадцатилетнего балбеса, что слово «чувак» означает следующее: «кастрированный кабан». Быть может, хотя мне трудно представить себе кастрированного лесного кабана и того человека, который попытается произвести с ним такую операцию. Бьюсь о заклад, что во времена моей юности подобный смысл в это слово никто не вкладывал и использовал его исключительно как дружеское обращение. Уверен также, что все эти «кастрированные кабаны» и всякие прочие стыдливые смыслы, которыми наполнена нынешняя молодёжь — производное от той идиотской обработки, которую произвёл над ними рэп, и лживо-позитивистская идеологическая направленность, ставшая главной философской доминантой последних лет. Быть может, я становлюсь стареющим пердуном, но тогда всё было проще, и скрытых издевательских смыслов в обыкновенных словах никто отыскать не пытался.