Джон Чивер - Буллет-Парк
Комната Тони благоухает сандалом.
— С того самого случая на вокзале,— говорит Рутуола,— я уверовал в силу молитвы. Поскольку я ни к одной церкви не принадлежу, вы, конечно, спросите, кому же я молюсь. На этот вопрос я ответить не сумею. Я верю в молитву как в действенную силу, а не как в разговор с богом, и когда моя молитва помогает, а это случается довольно часто, я, откровенно говоря, не знаю, кого за это благодарить. Мне удалось вылечить нескольких больных от ревматизма, но моя система не всегда действует. Я надеюсь, что она подействует в вашем случае.
Ваша матушка сказала мне, что вы увлекались спортом и играли в футбол. Я хотел бы, чтобы вы смотрели на меня как на вашего духовного болельщика. Конечно, криками одобрения гола не забьешь, но иногда они помогают. У меня разные слова для подбадривания. Слова любви и слова сочувствия, слова надежды и еще слова-картины. Так, я представлю себе какое-нибудь место, где мне хотелось бы очутиться, и повторяю про себя описание этого места. Например, говорю себе: «Я сижу в домике на берегу моря». Затем выбираю день и погоду. Скажем, я сижу в домике на берегу моря в четыре часа пополудни, во время дождя. Затем говорю себе: я сижу на стуле, на таком стуле-лесенке,— знаете, какие бывают в библиотеках? — на коленях у меня лежит открытая книга. Затем я говорю себе, что у меня есть любимая, она только что вышла по какому-то делу, но скоро вернется. Нарисую такую картину и все время повторяю про себя: «Я сижу в домике на берегу моря, идет дождь, сейчас четыре часа пополудни, я сижу на стуле-лесенке и держу на коленях книгу. Моя любимая ненадолго вышла и скоро вернется». Таких картин можно нарисовать сколько угодно. Скажем, у вас есть какой-нибудь любимый город — у меня это Балтимора,— надо только выбрать время дня, подходящую погоду и обстоятельства и повторять все это про себя. Ну, что ж, будете делать, что я вам скажу?
— Да,— говорит Тони.— Я сделаю все, что вы мне скажете.
— Повторяйте за мной все, что бы я ни сказал.
— Идет,— говорит Тони.
— Я сижу в домике на берегу моря.
— Я сижу в домике на берегу моря.
— Часы показывают четыре, и идет дождь.
— Часы показывают четыре, и идет дождь.
— Я сижу на стуле-лесенке с книгой на коленях.
— Я сижу на стуле-лесенке с книгой на коленях.
— У меня есть любимая, она ненадолго вышла и скоро вернется.
— У меня есть любимая, она ненадолго вышла и скоро вернется.
— Я сижу под яблоней, одетый во все чистое. Мне хорошо.
— Я сижу под яблоней, одетый во все чистое. Мне хорошо.
— Прекрасно,— сказал Рутуола.— Теперь попробуем слова любви. Повторите слово «любовь» сто раз. Считать не надо. Просто говорите: «любовь, любовь, любовь» пока не надоест. Давайте вместе...
— Любовь, любовь, любовь, любовь, любовь...
— Прекрасно,— говорит Рутуола.— Очень хорошо. Видно, что вы вкладывали душу в это слово. Теперь попробуйте сесть.
— Это, конечно, вздор,— говорит Тони,—я знаю, что это вздор, но почему-то я чувствую себя гораздо лучше. Дайте мне еще какую-нибудь молитву, ладно?
* * *Нейлз сидит внизу. Из комнаты Тони до него доносятся странные звуки: «Надежда, надежда, надежда...» Он наливает себе еще виски. Быть может, это какой-нибудь жрец воду'? Вдруг он околдует его Тони! Но если Нейлз не верит в магию, отчего он ее боится? В окно ему виден газон под звездами. На-деж-данадеж-данадеж-данадеж... Голоса их звучат, как барабанная дробь. Газон принадлежит к одному царству, волхвования наверху — к другому. Все это смущает Нейлза.
— Теперь попробуйте сесть,— говорит Рутуола.— Сядьте и спустите ноги на пол.
Тони встает. Он сильно похудел, и мышцы его ослабли; ребра выпирают; ягодицы втянулись.
— Сделайте несколько шагов, — говорит Рутуола. — Совсем немного. Два-три шага.
Тони шагает. И вдруг начинает смеяться.
— Я чувствую, что снова становлюсь собой,— говорит он.— Я чувствую, что я — прежний я. Конечно, есть еще слабость, но мне уже нисколько не грустно. Моя страшная тоска меня оставила.
— Ну, что ж, почему бы вам не одеться и не спуститься вместе со мной к родителям?
Тони одевается, и они вместе идут вниз по ступенькам лестницы.
— Я совсем поправился, папа,— говорит Тони.— Я еще немного слаб, но эта страшная тоска меня оставила. Мне ничуть не грустно больше, и дом наш мне не кажется карточным домиком. У меня такое чувство, будто я был мертв и вдруг ожил.
Нэлли спускается вниз в халатике и стоит в коридоре. Она плачет.
— Как только нам отблагодарить вас? — спрашивает Нейлз.— Не хотите ли выпить чего-нибудь?
— Ах, нет, спасибо, — говорит Рутуола своим высоким, чуть напевным голосом.— У меня в душе нечто такое, что согревает лучше алкоголя.
— Но вы позволите вам заплатить, надеюсь?
— Ах, нет, спасибо, — говорит Рутуола.— Видите ли, сила, которою я обладаю, это дар, и я должен ею одаривать других. Но вы можете подвезти меня домой. А то иной раз бывает очень трудно достать такси.
Тем дело и кончилось. Через десять дней Тони вернулся в школу, и жизнь сделалась прекрасной, как прежде. Правда, каждый понедельник перед работой Нейлз отправлялся на свидание со своим спекулянтом — то в торговый центр, то в общественную уборную, то в прачечную-автомат, то на какое-нибудь из многочисленных кладбищ.
Часть вторая
XI
О существовании Нейлза (писал Хэммер) я впервые узнал в приемной зубного врача в Ашбернеме. Там я увидел его фотографию и прочитал коротенькую заметку о назначении его заведующим отделом зубных эликсиров фирмы Сафрон. В заметке рассказывалось, что он провел несколько лет в Риме и что состоит членом Добровольного пожарного общества в Буллет-Парке, а также клуба «Горный ручей». Я тогда еще не знал, почему я остановил свой выбор именно на нем. Не знаю этого и по сей день. Быть может, сказалось странное соотношение наших имен, а может, просто понравилась его физиономия. К своему решению я пришел несколько месяцев спустя, на пляже. Я только что искупался и сидел на песке с книгой в руках.
Я был один, а культ семьи в ту пору достиг своего апогея и естественное состояние одиночества вызывало в обществе острейшее подозрение. На пляже было принято появляться с женой, детьми, быть может, даже с родителями и с гостящими у вас друзьями. Одиночки были редкостью. Это был великолепный пляж, и я хорошо его запомнил. Так уж повелось, что в нашем сознании обнаженные тела связаны с представлениями о вечности и Страшном суде, и, быть может, поэтому пляж подчас кажется иллюстрацией к Апокалипсису. Босиком, полунагие, у самого края воды мы вдруг как бы оказываемся за пределами времени в ожидании окончательного приговора. В тот день, впрочем, Страшный суд носил характер мягкий, без тьмы кромешной и скрежета зубовного, и только плач ребенка, испугавшегося набежавшей волны, напоминал о том, что мир, в котором мы живем, является юдолью смерти и печали. Проходивший по пляжу молодой человек с явно выраженными специфическими наклонностями остановился неподалеку от меня. В походке молодого человека, собственно, не было ничего предосудительного, если не считать явного любования каждым своим движением. Он был хорошо сложен, загорел, и на нем были самые что ни на есть мини-плавки. Молодой человек нежно посмотрел на меня. В ту же минуту на сцене появился еще один человек. Этот был много старше моего красавца - я бы дал ему лет сорок; судя по его ярко-красному загару, дни, а быть может и часы, какие ему оставалось провести у моря, были уже cочтены. Он не мог похвастать ни мускулатурой, ни стройностью - это был прилежный кабинетный работник, сутулый от рождения и с широкой задницей - результатом многолетних праведных трудов. С ним были жена и двое детей. Стоя у подножия дюн, с подветренной стороны, он безуспешно пытался запустить змея. Веревка запуталась, и змей никак не желал подняться.
Я подошел к человеку со змеем и посоветовал ему подняться на гребень дюны. Затем помог ему распутать бечевку. Педик вздохнул, подтянул плавки и побрел дальше. К отцу семейства я, собственно, подошел только затем, чтобы отделаться от педика. Однако тонкие и вместе с тем такие прочные путы змея неожиданно обрели для меня в эту минуту необычайную нравственную силу, словно добропорядочный мир, принадлежность к которому я сейчас продемонстрировал перед педиком, держится именно на такой ниточке - дешевой, прочной и бесцветной. Когда мне удалось ее распутать, я забрался со змеем на высокую дюну и, подняв его на вытянутые руки, отпустил. Ветер тотчас же его подхватил и унес прямо в синее небо. Дети были в восторге. Родители благодарили меня. Я вернулся к своей книжке. Педик исчез, но на душе у меня сделалось тоскливо - хотелось чего-то более устойчивого, и весомого, нежели радость чужих детей, признательная улыбка взрослых да тонкие путы змея.
Я родился вне брака, от Франклина Пирса Тейлора и его бывшей секретарши Гретхен Шурц Оксенкрофт. С тех пор как я в последний раз видел свою мать, прошло много лет, но она стоит перед моими глазами и сейчас: развевающиеся седые волосы и сверкающие, как два колодца в прерии, глаза неувядаемой синевы. Младшая и самая некрасивая из четырех дочерей каменотеса, она родилась в маленьком городке при каменоломнях в штате Индиана. Ни отец, ни мать ее дальше школы не пошли, и у обоих выработалось религиозное, доходящее до фанатизма уважение к высшему образованию как к средству, которое позволяет вырваться из скучной и скудной провинциальной жизни Среднего Запада. Полное собрание сочинений Шекспира в одном томе лежало у них на столике в гостиной как жезл, как символ власти. Отец ее, худощавый, жилистый мужчина с густыми темно-русыми волосами и крупными чертами лица, был родом из Йоркшира. Когда ему минуло сорок, врачи обнаружили у него туберкулез. Начав жизнь простым каменотесом, он постепенно выдвинулся в мастера, а когда упали акции на известняк, оказался безработным. В доме, в котором выросла Гретхен, имелись зеркало в золоченой раме, диван, набитый конским волосом, кое-какая фарфоровая посуда и столовое серебро - фамильные ценности, вывезенные ее матерью из Филадельфии. Никому, разумеется, не пришло бы в голову видеть в них осколки былого величия или хотя бы элементарной зажиточности. И однако - Филадельфия, Филадельфия! В этом звуке, когда он раздавался в известняковых равнинах Индианы, возникал образ лучезарного города, сотканного из света и воздуха. Гретхен ненавидела свое имя и постоянно придумывала себе другие, требуя, чтобы ее называли то Грейс, то Глэдис, то Гвендолин, то Гертрудой, то Габриэлой, то Гизеллой, то Глорией. В годы ее отрочества в городке открылась публичная библиотека, и - случайно ли или по чьей-то роковой указке - Грейс впитала в себя полное собрание сочинение Голсуорси. От этого чтения у нее появился легкий английский акцент и непреодолимый разрыв между миром мечтаний и каменной реальностью. Однажды зимним вечером, когда Гретхен ехала из библиотеки, она увидела из окна трамвая своего отца. Он стоял, прислонившись к уличному фонарю, держа в руке судок, в котором носил с собой завтрак на работу. Водитель не остановился, и Гретхен, обернувшись к соседке, воскликнула: