Наталья Галкина - Табернакль
Поставлена, как рупор, веха, а по волнам и по морям -
расстрелов гибельное эхо да осыпи могильных ям.
В самоубийцу-скорпиона державе вздумалось играть.
Ей время жить сегодня оно, настало время умирать.
Да что же убивать так любо?! особо любо ни за что.
Д в е н а д ц а т ь блоковских, как зубы драконьи: тысяча, сам-сто.
Форт “Павел Первый” взят простором, взлетать на воздух – тяжкий труд;
лихие игрецы с “Авроры” его по пьянке подорвут.
Прощайтесь с фортом-великаном, со ставшим черепом челом.
На сутки остров стал вулканом, убийцей, камнепадом, злом.
Окошки выбиты в округе, летят осколки, валуны,
бушует пламя в адском круге себе объявленной войны.
Остатки альфы и омеги побиты камнем и огнем.
Всю ночь на дальнем финском бреге светло от зарева, как днем.
Чуть-чуть позвякивают стекла в прибрежных дачах Териок,
а на Васильевском издрогла душа, и весь Рамбов из дрог…
Вой, грохот, рев, удушье пыли, гул, стон деревьев вековых.
И тихо разве что в могиле в двух милях от Пороховых.
Я читала, сосновые иглы падали на стол и на строчки, и когда меня позвали из дома, я успела закрыть зеленую папку, похожую на морскую волну, и встать из-за стола.
Глава двадцать пятая
Никто трубку не берет, никто мне не пишет. – Летом в городе. – Инвалид и цыганка. – Тетушка и племянник. – “Как проехать в Темников?” – Видение в Ломанском переулке. – Случайная встреча с Орловым. – Офорт Цельхерта. – “Что такое табернакль?” – “Едем ко мне!” – Чудовские слезки.
Некая пауза, житийная лакуна настигла меня внезапно в середине лета. Кому я ни звонила, никто не брал трубку, мой телефон тоже молчал, оба они безмолвствовали, собеседники пребывали вне зоны доступа, пуст был мой почтовый ящик у калитки, всеми забыт был мой э-мейл, все затерялись в лете; тщетно набирала я письма, почтовый демон возвращал их, как заведенный.
Очередная поездка в город составилась из препятствий, ожиданий на остановках, сбоев, закрытых дверей, незапланированных маршрутов. Я шла по Большой Конюшенной и думала о Мариинском приюте, о том, что все дети, лежавшие в нашей клинике, выросли, я не смогла бы узнать их на улице, мне ничего о них не известно и никогда известно не будет. У деревянного коридорчика импровизированного прохода вдоль вставшего на вечный ремонт ДЛТ (ну, если не на вечный, то хотя бы до десятилетия, когда озабоченные житейскими неурядицами горожане забудут эти три буквы навсегда) увидела я странную пару.
Молоденькая цыганка, точееный острый профиль, наклоненные кудри, трехслойные юбки, куцая кожаная курточка, серебряные серьги, кольца, мониста, опершись на ограждение коридорчика, слегка нагнувшись, слушала своего собеседника, безногого, немолодого (а может, пьющего, рано состарившегося, битого жизнью) человека в камуфляже и лихо заломленном берете. Ног у него не было до колен, он ловко передвигался на своих культяшках. О чем они говорили? о гаданье? о пакетике наркотиков? о деньгах? может, он хотел залучить ее в постель? Разговор был не минутный, не случайный, важный для обоих. Я обошла их, очень хотелось оглянуться, но я сдержалась.
Стоя на остановке в ожидании двести двенадцатой маршрутки, я разглядывала то лестницу Инженерного замка, то печально отсутствующий, но постоянно играющий в виртуальный образ постамент погибшей вазы Летнего сада (и сам-то сад был на очереди), то уток с селезнями на волнах Мойки; меня окликнули, это снова была моя щеголеватая двоюродная тетушка, сопровождал ее племянник, тоже двоюродный, я немножко путалась в степенях родства ее ветвей генеалогического древа.
Они обсуждали свою будущую поездку в город наших предков Темников, где некогда жил, в частности, легендарный общий прапрадед по имени Пуд Тихонович; по моим сведениям, был он из старообрядцев.
– Сусанин-то Иван, – сказал тетушкин племянник, – тоже из наших мест, неподалеку от Костромы обитал.
– А как проехать в Темников? – спросила я.
Оказалось, что четвероюродный мой брат (или троюродный?) туда уже ездил, но довольно давно, еще отец его был жив, и что подъезд к Темникову – особая тема.
– Большие, большие трудности! – сказал он, поправив очки и проведя рукой по бороде, чудо, как похож он был на старинное фото Пуда Тихоновича! – С севера не подъехать: запретная зона ядерных полигонов и таковых же исследовательских центров. Не подъехать и с запада и востока, непроходимые болота с чащобами. А с юга мордовские лагеря, бывший гулаговский Мордлаг; так что на первый взгляд не подъехать и с юга, но есть, есть одна заветная шоссейка между ныне действующими зонами с вертухаями, вышками, высоченными заборами с колючей проволокой. Ехали мы по этому пыльному шоссе долго, томительно долго, до удушья, даже я стал слегка задыхаться, а отец, который всю жизнь боялся лагеря и расстрела, схватился за сердце. Он просил меня остановить машину, остановись, хватит, давай повернем назад, я больше не хочу в город моего детства, я больше не могу, зачем мы только сюда поехали. Ближе к Темникову истомленный пылью и ставшей прахом почвою ольшаник сменился сосновым бором из древних, неправдоподобно огромных сосен, верно, напоенных ласковым ядерным дождем. Живописная Мокша, Санкасарский Рождествено-Богородичный монастырь, неподалеку Саров, до Мурома рукой подать. Темников встретил нас центральной площадью с собором и пожарной каланчой, улицами из двухэтажных домов на высоких цоколях, избами поскромнее, серебристыми заборами, навершиями ворот. Город, тих и прекрасен, погружен был в спящее в нем время, хотя летом оглушала его жара, а может, и страшные притчи соседства с жестокостью лагерной и высокомерием физики ХХ века, состоящей на службе у войны. Однако монастыри, намоленные пространства, китежанская таемная тишина удерживали чаши весов под сводом небесным. Я мечтаю еще раз туда вернуться.
На том мы и расстались, я вскочила в какую-то Летучему Голландцу подобную маршрутку, которая вместо Финляндского вокзала увезла меня к памятнику Боткина, где я вышла и, помедлив, побрела к Мариинскому приюту, чтобы достичь вокзала кружным путем.
Выцветший и безмолвный институт стоял отчужденно, не узнавая меня, я ему теперь была не нужна. Я завернула за угол. Заворачивая, я почему-то подумала о семи спящих отроках эфесских, уснувших до лучших времен, и тут увидела их. Они шли мне навстречу в бело-голубых костюмах, как инопланетяне или чемпионы Параолимпийских игр, как космонавты на Луне; что-то рассказывал Лосенко нашей портнихе о биомеханических скафандрах-ходунках, одеяние-протез, в которое безрукий и безногий вложен, точно в корсет; кажется, тогда это были перспективные японские разработки. Я узнала подросшего Мальчика, живой и здоровый, он нес в рыцарской перчатке яблоко, Жанбырбая с зеленой веткою, Петю и Пашу, большеголового Хасана, сказавшего мне: “Шкафандр!” Они двигались сквозь летнее марево, улыбаясь по-марсиански.
Навстречу им переходили по диагонали мостовую братья Лев и Орест, молодые и веселые, они говорили о портсигарах отца.
– У меня его портсигар карельской березы, – сказал Лев. – А у Анны, матушки нашей сестренки Леночки, был его черепаховый портсигар, да подарила кому-то.
– Я думаю, был еще третий, – сказал Орест.
За ними следовала мавританка Гигиея с бывшего памятника, ничтоже сумняшеся с обнаженной грудью (нос и соски, как водится, надраены очередными курсантами-выпускниками до самородного желтого), она вела на тонких сворках двух поразительно условных ненатуральных львов, некогда украшавших вход одного из особняков Ломанского переулка.
По мостовой вдоль тротуара, подобные насекомым, следовали черные человечки, один взвод с винтарями, другой с обрезами, предваряемые гномом в щегольских сапожках и заломленной фуражке, несшим маленький лозунг, на коем значилось: “когдаясл ышусловок ультура яхвата юсьзапис толет”. Все в столбик, чтобы поместилось. Впрочем, возможно, концовка была иная:“юсьзарев ольвер”. Жанбырбай поддал им веткою, они ссыпались в люк.
– Ой, Наталья Васильевна! А мы-то все звоним вам, все звоним тебе на дачу!
Я обернулась, передо мною стоял улыбающийся Орлов.
– Ты тоже их видел?! – вскричала я.
– Кого?
Никого не было на улице Комиссара Смирнова, то бишь на Ломанском переулке: ни отроков, ни братьев, ни Гигиеи, ни львов.
Мы побрели на вокзал, Орлов, так же, как я, приехавший на день в город, возвращался на дальнюю свою дачу, дальше Выборга, по другой ветке. За разговором забыла я посмотреть, как собиралась, куда показывает рукою с броневика своего рудневский привокзальный Ленин, не на тюрьму ли, в которой на стене одной из камер нацарапано было: “Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Н. Гумилев”.
Наши поезда не спешили.
– Помнишь, что Евгения рассказывала про детское колдовство с проклятием “чтоб они пропали”? Я другой раз и думаю: вот и стали мы планомерно пропадать после него.