Наталья Галкина - Табернакль
кошмар ушел, усни, подружка, нет, погоди, побудь со мной”.
7. Луг
Еще одна забытая страница (собрать их все по строчке, по стежку!):
похожий на сенатора возница их на телеге привезет к лужку.
Судьбы возничий, финн зеленоокий, даритель, их ввергает в этот круг,
в плутающий в лесах за Териоки – цветы по пояс! – разнотравный луг.
Там, наверху, что снег ланской и лонский, – армада, облачные корабли.
Надев шубейки широты чухонской, жужжат свое шумерские шмели.
В полдневный зной все соткано из света, кому бы тут еще смотреть в зенит?
Одни сообщники любви и лета – кипрей, и зверобой, и аконит.
О дреме луговой лучи расскажут историю вне пыла и остуд,
стебельчатые швы им пальцы свяжут, соцветья рукава переплетут.
Громоздкие венки плетешь, подруга, легчайшие венцы в ромашках сплошь.
Остановила войско калиюга, на перемирие весь мир похож.
Но с мельницы уже грядет возничий, чу, скрип колесный, значит, едем вспять,
вне вотчины цветной капеллы птичьей Финляндии Фарландией не стать.
Сноп луговой в ее объятьях едет, задумчиво жует он стебелек,
но на глазах, как лето тонет в Лете, нисходит лепет в пятистопный слог.
Но версты продлены и дериваты, на Вечность с легкостью растянут свет,
а летнего романа день девятый – на девять месяцев или на девять лет.
Хоть древу суждена одна из веток, расстанемся на вы, а не на ты.
Но я увижу в мире напоследок цветы и луг, цветы, цветы, цветы.
8. Лед
– О, как я рада вашему приезду! Весь этот ужас. Бедный Сапунов.
В тот день он заходил к нам. Не один, с Принцессою. Мы долго пили чай
и говорили. Он все повторял, что не умеет плавать. А Кузмин
и спутницы его уже их ждали за пенистым шампанским в казино.
И лодка дожидалась у воды. – А Смерть ждала свиданья с Сапуновым.
Где это было? – Кажется, отсюда отправились. О, если бы я знала,
я ни за что б не отпустила их! – Свидания со Смертью не отменишь,
на то и притча есть. Не может быть! Я провалился тут под лед однажды
два года или полтора тому. Мы шли с Войтинской и ее подругой.
Я ей позировал, и мой портрет был так удачен! Я с ней флиртовал…
– Вы, видимо, флиртуете со всеми. – Нет, не со всеми. Я изображал,
почти шутя, пред нею паладина, как будто мне лет десять и “Айвенго”
я дочитал вчера. Я звал ее Прекрасной Дамой… нет, не как у Блока!
Я просто Дамой звал ее. Она считала все за шутку, за игру,
но так и было. Берегом мы шли. Ноябрь являл календы или иды,
предзимье, совершенно зимний холод, до декабря рукой подать. Декабрь
отчетливо был виден, точно форт Тотлебен или Обручев. Песок
покрыт был снегом. Только что в торосы пляж не успел одеться, как обычно,
и гладкий лед напоминал каток дней гимназических, одна обманка.
Наслушавшись речей витиеватых (произносил я их, как на театре),
художница моя сняла перчатку, в нее вложила шишку – и на лед
швырнула, как на рыцарском турнире могла бы ее бросить на арену.
Я и пошел перчатку доставать, не верный рыцарь, так послушный пес.
Я шел по водам, по границе волн и воздуха, прихваченной морозом,
мне было весело, Кронштадт маячил, и от припая и до горизонта
все белое безмолвие меня в пространную прогулку приглашало,
дождавшись наконец шагов моих. Но лед был тонок, подломился враз,
и я свалился в ледяную воду. Войтинская с подругой закричали,
я выбрался, перчатка утонула. Как горевал я о своих ботинках,
представьте, щегольских! Но на портрете, конечно, их не видно. Что за место
коварное! Со мною лед играл, художника вода не пощадила.
Невесело тонуть навеселе. А в молодости воздух точно опий…
– Так тело его найдено в Кронштадте? – Подводные теченья принесли,
играющий прибоем летний ветер; утопленник их изучал пять дней.
По правде говоря, я и приехал, едва узнав, успев перечитать
“Утопленника” пушкинского. Сети, и это “под окном и у ворот…”
Но он сидел у вас перед отплытьем… – В последний раз и за последним чаем. -
Вода и лед. Как много в мире знаков. Встречаются среди голубоглазых
такие существа, чей взор небесный воды чистейшей горных водоемов
меняется порой на взгляд стальной, и ледяными страшными очами,
как с глетчера, глядел бы джинна призрак, они в тебя вперяются нежданно
с упорством оживающих химер.
9. Открытка
Не узнаю вас с давних пор.
Мы с вами зиму разбудили?
Ни Казимир, ни Теодор,
ни Карл о вас не говорили.
Не поднимая головы, -
вот и глаза не помню эти, -
летели в хороводе вы
в прозрачном фокинском балете.
Наш санный конь узду изгрыз,
и плыл со мною в хлопьях снега
оживший Рериха эскиз,
испанка из Лопе де Вега.
Какому образу верна?
Закинувшая руки ива,
песчинка, ракушка, волна
ночного дюнного залива.
Жемчужинка была в руке,
да потерялось диво где-то, -
у дачи Мюзера? в песке
у ног ночного парапета?
К метаморфозам я готов,
не сыщется жена из нежных
в разоре будущих годов
станиц и станций незалежных,
ни в переулке у моста,
ни у шального поворота
неузнаваемая та
с растаявшего ночью фото,
легко уплывшая из рук…
И виду не подам, не выдам…
Найдет в вещах твоих наш внук
мою открытку с Порт-Саидом.
10. Прогулка с чайкой
Сегодня не санный полоз с лошадиной силой коня, -
маленький разноцветный поезд в Териоки примчит меня.
Куокколантие, Антинкату мойра вышила по канве,
кузнечики, как цикады, песни юга поют в траве
по-фински или по-русски? Прибоя шажки – стежки,
к ним двустворчатые моллюски ползут, подъяв гребешки.
И я гляжу, как Овидий, на северных волн блага;
а чайки наелись мидий и ищут в них жемчуга.
Флер чеховского расставанья, юности пелена.
Романтичная на расстоянье, чайка вблизи страшна.
Слоев эфира торпеда, пугало сов и птах,
морская Ника, Победа, одетая в пух и прах.
Если и есть в ней чары, то это наверняка
когтя и клюва пара: молота и крюка.
И мне жаль, о моя пропажа, что тебе показать не могу
этот портрет в пейзаже: чайку на берегу.
11. Дочка прачки
Где зарыли, как бродячего пса,
в девять утра или в три часа?
Где убили в тридцать пять лет?
И не сказать. что свидетелей нет:
всё видала наверняка
дочка прачки, дитя Чека.
У стиральной доски росла,
а все не отмоется добела.
Мойка, стирка, на вырост, в рост,
то Поцелуев, то Прачечный мост.
И – ухвати кленовый листок -
этот верткий козий мосток
через Леты летний поток.
Дочка прачки, дитя Чека,
да речка Лубянка, дочка лубка.
Контрамарка в расстрельный ряд,
эти стреляют, а те глядят
вместо театра и вместо кино:
хлеба нет, а зрелищ полно.
Кроме убиваемых и убийц -
зрительница, зритель из кровопийц.
Обсуждают, кто умер как,
вампир, упыриха и вурдалак.
“Улыбнулся и докурил”.
Аплодисменты у могил.
“Помер шикарно, на все сто”, -
делегатка в летнем пальто
от партии Красного Чулка,
дочка прачки из Чека.
Скоро ее пустой конвой
подбросит на “марусе” домой.
Неча на зеркало ей пенять
(левое на правое поменять,
швами наружу, задом наперед);
с губчека помаду сотрет,
скинет кровавые башмаки,
умоет руки после реки,
сбросит забрызганное пальтецо
и наденет свое лицо;
вот только рот все похож на пасть
и брови с бровью не совпасть.
“Выдали те, Гумилев, литеру ост-вест,
Могилевская губерния, земской уезд”.
“В яблочко, – хрипло, – видал миндал,
а ты не думал и не гадал”.
12. Форт
Эскарп с оттенком – умбры? прели? – выводит кисть, корму и ют;
из вод, из аквы-акварели чудные крепости встают.
Цепь миражей, готовых к бою, одеты камнем, поднят флаг,
за сотню лет покрыт травою их насыпной архипелаг;
Фортификации, богине и обороны, и войны,
ветхозаветной героине, их капища посвящены.
Куртины, крепи, горжа, пристань, потерны, где и в полдень ночь,
всяк каземат для Монте-Кристо, аббата Фариа и проч., -
подобны сну, Бермуды оны балтийские собрались в ряд,
в них спят драконы и горгоны, и пушки с пристани палят.
Они в туман и в шквал рядятся, прибоя слыша белый стих,
и все мечтатели стремятся к ним в утлых яликах своих.
Зимой поставлена на сушу необъяснимая страна,
томя мальчишескую душу, с полета птичьего видна.
Врагам, знать, действует на нервы сия когорта из когорт,
где самый главный – “Павел Первый”, краса и гордость, чудо-форт.
Тюремный замок Иф со стражей, Везувий минный в мирном сне
и призрачные экипажи на нем, как рыбка на блесне.
Набатный взрыв-сигнал был страшен, сигнал Кронштадту восставать,
форт потерял одну из башен, пока и было что терять.
Поставлена, как рупор, веха, а по волнам и по морям -