Джорджо Бассани - В стенах города. Пять феррарских историй
Неожиданно охваченный глубоким чувством бесполезности, своего рода бессилия, Бруно молчал.
— В этой области, готов побиться об заклад, — заключал Ровигатти, качая головой, — сегодня не творят ничего прекрасного, действительно полезного!
Но на самом деле темой, которая в наибольшей степени приводила Ровигатти в хорошее расположение духа, была его собственная профессия.
Его ремесло было скромным, говорил он, даже чрезвычайно скромным: никто не был в этом убежден больше него. Благодаря нему все же он не только смог прилично сводить концы с концами начиная с юных лет, но и устоять, не согнувшись, в течение всего периода диктатуры. И потом, пусть молодой синьор Бруно не думает, и у сапожного ремесла есть свои интересные стороны! Любая человеческая деятельность ими обладает: главное — заниматься ею с увлечением, «отдавая себя», знать все ее секреты.
На этот раз он говорил уже без иронии, без малейшей язвительности. И Бруно, слушая его и понемногу забывая собственную грусть, в конце концов чувствовал себя почти счастливым.
Стоптанный башмак в его руках становился всегда чем-то живым. По тому, как клиент побил носок, стер каблук, деформировал верх, Ровигатти безошибочно угадывал с помощью интуиции характер владельца.
— Вот этот синьор, пожалуй, вряд ли заплатит за работу, — говорил он, к примеру, вертя в руках узкие черные лаковые туфли, выглядевшие как новые, однако скрывавшие под острыми носами значительные следы износа. А осторожность, с которой он протягивал их Бруно, чтобы тот рассмотрел туфли с тем интересом, которого они заслуживали, позволяла точно определить их владельца, которым был не кто иной, как Эдельвейс Феньяньяни, известный городской «старый повеса».
— А ты, блондиночка, куда спешишь-то? — шептал он, посмеиваясь, водя мозолистым большим пальцем по высоченному, острому, как кинжал, каблуку женской туфельки из крокодиловой кожи, которая была разлохмачена энергичной, темпераментной, победной походкой хозяйки.
Однажды он показал Бруно, среди прочих, и башмаки депутата Боттекьяри, «вождя нашего форума» (так и сказал, не без сарказма).
— Понятно, и у него есть свои недостатки, — добавил он через мгновение, и взгляд его горел сдерживаемым рвением, твердой преданностью, — но этому человеку еще можно доверять. Что с того, что он обуржуазился? Он зарабатывает, и неплохо. У него красивый дом, красавица жена… красавицей она была в свое время, естественно, а теперь тоже разменяла пятый десяток… За ум и ораторский талант даже фашисты его уважают, бегают за ним. Однако вот что имеет значение: когда ему и в прошлом году предложили членский билет, он знаете что сделал? Швырнул его им в лицо!
Он все продолжал вертеть в руках башмаки депутата Боттекьяри (пара коричневых башмаков с квадратными носами: обувь сангвиника, оптимиста, весом больше сотни килограммов), бок о бок с которым в молодости он боролся в рядах Итальянской социалистической партии Джакомо Маттеотти, Филиппо Турати и Анны Кулешовой[34] и вместе с которым в 1924 году он подвергся нападению в Потребительском кооперативе трамвайных работников: оба они чудом спаслись, убежав через запасный выход.
Он кивнул подбородком в сторону улицы Фондо-Банкетто.
Ни он, ни другие друзья прежних времен, продолжил Ровигатти, не виделись с депутатом Боттекьяри уже лет двадцать, это правда. Однако не далее чем неделю тому назад, заметив его на противоположном тротуаре проспекта Джовекка (по другую сторону баррикад! — подумал Бруно и, как никогда, почувствовал солидарность с Ровигатти, с Клелией Тротти, со всеми преданными и забытыми бедолагами города и деревни, которых он представлял себе за теми баррикадами, счастливый и благодарный, что теперь-то он с ними, навсегда), так вот, не далее чем неделю тому назад депутат, по обыкновению радушный и приветливый, крикнул ему, подняв руку и размахивая ею над головой:
— Привет, Ровигатти!
IIIВ один прекрасный день дверь дома на улице Фондо-Банкетто распахнулась, однако на пороге показалась не всегдашняя коренастая фигура синьоры Кодека. Это должно было случиться. В любой уважающей себя сказке (было, по всей вероятности, три часа пополудни: в самом деле, чувствовалось нечто нереальное в тишине безлюдного предместья) редко бывает, чтобы дело не завершилось исчезновением Чудовища или его превращением. Вдруг чары рассеялись, синьора Кодека исчезла. И кто же, как не Клелия Тротти собственной персоной, вышла вместо нее открыть дверь? Конечно же, это она, говорил про себя Бруно. Это может быть только она, сухонькая, неухоженная женщина монашеского вида, о которой судачат люди! Чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть ей в глаза. Все те же великолепные глаза прекрасной соперницы Анны Кулешовой, порывистой героини рабочего класса, которую депутат Боттекьяри любил в молодости…
Сбросив драконью кожу, чудесным образом вернув себе подлинное обличье, Клелия Тротти, подобно сказочным принцессам, мягко улыбалась юноше, стоявшему на мостовой перед ее дверью с удивленным, ошеломленным видом. Тут было бы достаточно сказать: «Входите, прошу, я знаю, зачем вы пришли»; за ними медленно затворилась бы дверь, оставив позади тихую улочку Фондо-Банкетто, и сказка обрела бы безупречную концовку. Однако фраза эта не была произнесена. Мягкая улыбка — впрочем, контрастировавшая с явно пытливым взглядом голубых глаз — была лишь вопросительной: «Кто вы? Что вам нужно?» И Бруно с легкостью догадался. Ясно, подумал он, никто до сих пор так и не сообщил Клелии Тротти его имени: ни синьора Кодека, ни сам Ровигатти! Поэтому пришлось через все еще неприступный порог назвать по слогам имя и фамилию: «Бру-но Лат-тес». Этого хватило, чтобы с изумлением, сразу же появившимся на лице Тротти (настоящим изумлением и вместе с тем безоговорочным доверием, в то время как край светлой радужки как бы подернулся густой пеленой грусти), действительность начала обретать подлинные размеры и очертания.
«Смотрите, она под надзором!» — говорил депутат Боттекьяри, понизив голос до шепота. Он имел в виду полицию, ОВРА[35]. Но в очередной раз при ближайшем рассмотрении все оказалось совсем по-другому.
— Проходите, поговорим в гостиной, — прошептала старая учительница, пропустив Бруно в прихожую и закрывая входную дверь.
Теперь она шла перед ним на цыпочках по темному сырому коридору. А он, следуя за ней, стараясь не шуметь и одновременно глядя, как она движется со всей осторожностью, на которую способна, опять без труда догадался: если Клелия Тротти и была под надзором, то этот «надзор» велся преимущественно в доме. Синьора Кодека и ее супруг (она — учительница начальных классов; он — кассир в Аграрной кассе, оплоте земельной буржуазии города) — это они были настоящими тюремщиками Клелии Тротти. А ОВРА? ОВРА прекрасно знала, что делает. Оставив шестидесятилетнюю поднадзорную под домашним наблюдением двух супругов — явно слишком добропорядочных граждан, чтобы допускать визиты подозрительных лиц к своей «неудобной» родственнице и постоялице, ОВРА ограничивалась тем, что наведывалась сюда время от времени; в промежутках же спала спокойным сном.
Они вошли в столовую на первом этаже. Бруно огляделся вокруг. Так вот где, сказал он себе, Клелия Тротти проводит большую часть своих дней, выходя лишь затем, чтобы дать уроки соседским детям! Вот ее тюрьма!
Дешевая, блеклая мебель, однако не лишенная некоторой нелепой претенциозности; выцветший, заляпанный чернилами кусок зеленого сукна, прикрывающий стол посередине комнаты; стеклянная люстра под муранское стекло; диплом счетовода с выведенным витиеватыми готическими буквами именем хозяина дома, Эваристо Кодека, гордо висящий между убогими картинками с альпийскими и морскими пейзажами; темный силуэт огромных напольных часов, издающих сухое, звучное, угрожающее тиканье; даже луч солнца из единственного окна, выходящего на внутренний садик, проникал наискось в комнату, выхватывая с противоположной ее стороны, в центре неказистого жесткого плетеного диванчика, голову лошади, написанную маслом на конопляной наволочке большой подушки; и вот, наконец, с противоположного края стола улыбается с виноватым видом, как бы прося о снисхождении, старая революционерка, собственными глазами видевшая Анну Кулешову и Андреа Косту, беседовавшая о социализме с Филиппо Турати, сыгравшая не последнюю роль в знаменитой «Красной неделе» в Романье в 1914 году и теперь вынужденная говорить приглушенным голосом, едва слышно, иногда поднимая глаза к потолку в знак того, что с верхнего этажа в любой момент могут спуститься шурин или сестра, застать их, прервать беседу, — или застывая молча, с поднятой рукой, прижимая указательный палец другой руки ко рту (в одну из таких пауз хрипло пробили часы; из сада приглушенно доносилось квохтанье кур), совсем как школьница, боящаяся, что ее поймают врасплох… На этом дне колодца, в этом предательском логове все говорило Бруно о скуке, равнодушии, долгих годах мелочной, бесславной изоляции и забвения. Но тогда, не мог не спросить он себя, тогда стоило ли действительно вести себя в жизни всегда столь отличным образом от того, к примеру, как вел себя депутат Боттекьяри, если всеобщее прогрессирующее оцепенение, время, истощающее и выхолащивающее все и вся, все так же могло продолжать свое разлагающее действие? Клелия Тротти так и не согнулась, ее душа так и осталась незапятнанной; депутат Боттекьяри же, напротив, хотя и не вступил в ряды фашистской партии, в полной мере участвовал в жизни общества в свои зрелые годы и даже был принят в члены правления Аграрной кассы — никто не жаловался и не возмущался этим. Так вот, если подводить итоги, кто из двоих был прав в жизни? И зачем он явился столь поздно, как не для того, чтобы убедиться, что лучший мир, справедливое гражданское общество, живой пример которого и одновременно реликт являла собой Клелия Тротти, никогда уже не вернутся? Он смотрел на нее, жалкую преследуемую антифашистку, убогую узницу, и никак не мог отвести глаз от заметной темной полосы на тонкой морщинистой шее, полосы, шедшей под собранными в узел на затылке седыми волосами. Какой помощи, спрашивал он себя, продолжая смотреть на эту жалкую, плохо вымытую шею, мог он ожидать от Клелии Тротти, от Ровигатти, от убогого кружка их друзей, неизвестно, существующего ли вообще? Боже правый! Ему надо было закончить этот гротескный разговор, как можно быстрее убраться восвояси, начать внимательнее прислушиваться к советам, которые неустанно твердил отец. Конечно. Почему бы ему не послушать отца, хотя бы на этот раз? С сентября прошлого года отец не упускал случая настойчиво убеждать его переехать в «Эрец»[36], как он сразу привык говорить, или в Соединенные Штаты, или в Южную Америку. Ты молод, говорил отец, у тебя вся жизнь впереди. Поэтому он должен эмигрировать, покинуть Феррару и Италию, пустить корни в другой земле. Если он захочет, еще есть возможность, по крайней мере для него. До следующего лета Италия наверняка не вступит в войну; и никто не откажет в выдаче паспорта еврею из освобожденных…[37]