Александр Галкин - "Болваны"
- Неужели? - Птицын, расставляя розетки и варенье, мельком взглянул на Лунина, ища подтверждения. Тот мрачно кивнул, убрал колено с сиденья, по инерции продолжая опираться руками на спинку стула. Стул скакнул на двух задних ножках и повалился на столик с чашками и вареньем, увлекая за собой тело Лунина. Чашки посыпались на пол, варенье опрокинулось, но не разбилось, только растеклось по столу. Внизу образовалась лужа из чая. Но раскололась, к удивлению Птицына, только одна чашка и две розетки. Пока Миша Лунин барахтался в луже, пытаясь подняться, а заодно подобрать, что валялось, Птицын, Лянечка и Голицын дружно хохотали.
- Я - болван! - в отчаянии заорал Лунин. - Болван!..
В дверь просунулась недоумевающая физиономия птицынского папы - маленького лысого мужичка с глазами-щёлочками. Просунулась, что-то недовольно буркнула - и убралась.
Птицын пошел за тряпкой и веником. Миша предложил было свои услуги, но Арсений категорически отказался, посоветовав ему крепче сидеть на стуле. Птицын несколько раз сходил на кухню, выбрасывая осколки и выжимая тряпку. В открытую дверь втиснулся черный кот Птицыных. Кот уже ходил по дивану, урчал, ластясь к Лянечке, подлезая головой под ее руку.
Когда Птицын в очередной раз вошел в комнату, Джозеф, сидя за письменным столом, говорил по телефону; кот терся об его ноги (Лянечка разлеглась на диване, уткнувшись лицом в подушку.):
- Это я... Я - Гарик Голицын... Приглашаю тебя... Лиза, пойми меня правильно... Я... Гарик Голицын...
Вдруг Лянечка внезапно вскочила, подлетела к телефону и нажала на рычаг, потом без остановки влепила Джозефу пощечину. Он скрутил ее руки и молча вытолкал в коридор. Они быстро исчезли. Птицын выглянул из комнаты: напирая на Лянечку, как грузчик на трюмо, Гарик пропихивал ее по коридору между холодильником, стиральной машиной и калошницей. Птицын прошелся вслед за ними по коридору, увидел, как за ними стремительно закрылась дверь в ванной.
- Пошли трахаться в ванную! - оповестил он Мишу Лунина.
Тот полулежал на диване, пригорюнившись, гладя мурлыкающего и жмурящегося кота.
- Объясни хоть ты, что произошло... - спросил Птицын, садясь.
- Мы поспорили с Джозефом... - пробормотал Лунин, глядя на книжный шкаф мутным взором.
- О чем?
- Он сказал, что, если я захочу, он сейчас пригласит Лизу Чайкину... И она приедет!.. Ко мне...
- Куда? Сюда?
- Да... К тебе...
- Он пригласил ее, не спросив меня?
- Ну да...
- Редкое нахальство! Ну и что дальше?
- Он позвонил... Ты же слышал... По-моему, она хотела приехать...
- Он продиктовал ей мой адрес?
- Нет, кажется... Не успел...
- Значит, он не говорил о тебе?
- Нет... твердил свое имя... Я - Гарик Голицын... Гарик Голицын...
- Я думаю, эта пара тебя надула... А ты уверен, что он действительно звонил? И если звонил, то Лизе Чайкиной?
- Не знаю... - Миша поднял голову, его лицо просветлело, он аккуратно снял с себя кота и поставил на пол. Кот, обиженно мяукнув, пошел к двери. Птицын его выпустил.
- Выпей-ка чаю... Спокойно... пока они трахаются... И выбрось всю эту ахинею из головы...
ГЛАВА 8. ПИСЬМО ТАТЬЯНЫ.
1.
Так, стихи он допечатал. Теперь предстояло самое главное - письмо. Письмо Лизе. Миша уже видел, как вложит его между страницами стихов. Он не хотел печатать это письмо-признание: в почерке остается то, что Баратынский назвал "лица необщим выраженьем", - душа, одним словом. Печатный текст душу наполовину выхолащивает.
Смысл письма для Миши был абсолютно прозрачен: она - Беатриче, Ассоль, Эсмеральда; он - безобразный Квазимодо и одинокий Степной волк, в отчаянии мечущийся по чужому, холодному городу, медленно привыкая и приноравливаясь к мысли о самоубийстве. Она - спасительница, которая преобразит его уродство; гадкий утенок превратится в прекрасного лебедя, расправит крылья, и они вместе полетят в южные страны, прочь от суровой, мрачной зимы. Эсмеральда сжалится над горбом Квазимодо. Она исцелит его от "глухоты паучьей", как сказал Мандельштам. Музыка, музыка польется отовсюду. Весь мир зазвучит и заискрится. Белый корабль с алыми парусами поплывет в бухту Радости.
Миша вдруг осекся, потому что поймал себя на противоречии: он думает о том, что непременно случится, как могла бы думать Ассоль, в то время как надо думать, как Артур Грей. Это его, Мишу Лунина, корабль с алыми парусами должен увезти с постылого острова. Это он, точно деревенский дурачок, ждет освобождения от злых людей, тех, что грубо смеются над ним. Получается, Ассоль вдруг оборачивается капитаном Греем, а он, Миша, сам превращается в Ассоль. Господи, какой же он Ассоль?! В этой ситуации изрядная доля абсурда. Он предлагает Лизе свою любовь, в ответ ожидая избавления от бессмысленной, однообразной жизни. Что-то похожее в литературе уже было. Только где?
Прочь сомнения! Он бросился в поэзию очертя голову. Ни к кому не обращаясь, своим изящным каллиграфическим почерком он начал: "Прошло три года с того момента, когда он увидел ее. В больных раковинах рождается жемчуг..."
Без напряжения, почти без помарок потекли строчки о стоявшем у позорного столба Квазимодо, о "человеке из подполья", построившем себе "башню из слоновой кости" и едва не задохнувшемся в ней от смрада одиночества, о гуле колоколов, так и не услышанном Квазимодо, о Сталкере, печально пившем коктейль в кабаке и внимавшем внутреннему голосу, который тихо шептал ему: "Ты доил корову печали своей, теперь ты пьешь сладкое молоко от ее вымени".
"Внезапно в нем запел модернизм, - писал он. - В его душе зажглась отважная истина. Зазвучали синие "Веды", заглушившие музыку сытых. Пронзительный голос с неба зазвенел, как струна: "Ты прав, Степной волк? Этот мир не для тебя..."
Но вот раздвинулись стены, рухнули вековые сосны, черные тучи пронзила белая молния, снеговые торосы с грохотом раскололись на мелкие кусочки и утонули в безбрежном океане. Началось снеготаянье. Густой мрак окутал землю. Звезды зарыдали, и струи слез потекли с небес.
Как вдруг далеко-далеко, на вершине горы, он увидел ее - Беатриче. Показалось ли ему: она протягивала ему руку и грустно улыбалась? Она улыбалась, и он понял, что теперь она - Эсмеральда. Мог ли Квазимодо надеяться на ее сострадание?"
2.
В палате стоял тяжелый запах лежачих больных. Птицын в смущении хрипло поздоровался - ему никто не ответил, впрочем, трое обитателей палаты повернули головы в его сторону. Четвертый спал спиной к Птицыну. Кукес лежал на кровати справа, возле двери, и страдальчески улыбался Птицыну. Одетый в синюю больничную пижаму, изрядно потрепанную, бледный, с запавшими глазами, он был не похож на себя. Только нос торчал, как обычно.
Птицын ненавидел больницы. Серые, обшарпанные стены, унылые землистые лица людей, запах хлорки и лекарств действовали ему на нервы. Больницам он предпочитал кладбища. Там, по крайней мере, спокойней, возле могилы уже не думалось о боли и страданиях. На кладбищах ощущалось безразличие природы и бесчувственная пустота.
От Ксюши Смирновой Птицын знал, что Кукесу в тот же день, как с ним случился припадок, вырезали аппендицит, но что Кукес так плох, Птицын никак не ожидал. Опираясь на локоть Птицына, Кукес с трудом выбрался из палаты, в полусогнутом виде доковылял до сортира, после чего Птицын усадил его на кушетку в коридоре. Пока они разговаривали, мимо шныряли медсестры, врачи, санитарки с судками и суднами.
Кукес хотел как можно быстрее вырваться из больницы, чтобы сдать политэкономию вместе с Ксюшей. Он, как огня, боялся Чижика, и только Ксюша, по его словам, могла выручить Кукеса своими конспектами. Частью конспектов, написанных под копирку, она его уже снабдила. Но в больнице наука не шла.
Птицыну казалось, будто Кукес ходит вокруг да около, никак не решаясь высказать главное. Он мямлил, тянул, что называется, говорил не о том. Наконец, спросил, как выглядел его припадок и что думают студенты. Птицын скупо описал все, что видел; он попытался успокоить Кукеса: перед экзаменами, мол, все думают об экзаменах, никому не хватит энергии снова вспоминать, как именно Кукес упал в обморок. Надо готовиться, как сумасшедшим, тем более придурки из деканата экзаменационную сессию начали до Нового года. Один или два экзамена назначить в конце декабря! Это редчайший идиотизм! Чтобы кому-то испортить настроение на весь следующий год...
Вдруг Кукес на полуслове прервал Птицына и принялся рассказывать о припадке. Поначалу он говорил путано и сбивчиво, потом вошел во вкус, и Птицын ясно представил вереницу скрипящих телег, жалобно мычавшего быка, колесницы египетских воинов, фараона в доспехах с изгибающейся металлической змейкой над высоким лбом, огненный столп и гибель конницы фараона в волнах моря, а потом и смерть быка.
- Что ты об этом думаешь? - спросил Кукес.
- Это какая-то седая старина. Огненный столп... это откуда? Из Библии?