Сильви Жермен - Дни гнева
Унылые, боязливые, тусклые души ушли прочь. Исчезли, как мертвые стволы, увлекаемые ожившей водой. Ушли вниз, вглубь, на равнину или под землю. Бедные, зачахшие от скуки, иссохшие от одиночества души. Их ждали спальни еще неприютнее и холоднее, чем те, где ночь за ночью почивали они десятки лет. Здесь, в доме Мопертюи, в его суровых стенах, на громоздких, точно сундуки, кроватях. Их разметало, словно мертвые листья порывом ветра. Что ж, пусть себе разлетаются, пусть уходят! В ночь после отъезда матери Камилла вновь соединилась с Симоном, на новом пиру плоти, новом празднестве наготы и ласки.
«И отверзся храм Божий на небе». Этот храм — земля, время, огромный, открывшийся ей мир. Из слияния тел в глубинах плоти и на поверхности земли рождалась красота. «И явилось на небе великое знамение». Да, великое знамение снизошло на землю, отметило тела. Живое, как вода, как ветер, неумолимое, как голод, палящее, как солнце в летний полдень, терпкое и сладкое, жажда и хмель, сон и пляска. То было желание. «Жена, облаченная в солнце, под ногами ее луна, и на голове ее венец из двенадцати звезд». Эта жена была Камилла. Нагая жена, несущая бремя мужа как утоление желания, аромат его кожи на коже своей как блаженство, семя его наслаждения как венчание. Жена, столь любящая, что она обнажена и в одежде. Вся вожделение, нагота и пламя. Обнажилось ее сердце, воспламенился взгляд. Взгляд, искрящийся пламенем.
Камилла превратилась в ту жену, которая предстала ей во сне, после чествования Буковой Богоматери. Камилла вышла за границы осязаемого мира, сны и виденья обретали плоть, дышали жизнью, проникались страстью. Слова Блеза-Урода, сон Леже и время, ставшее любовью, смешались для нее. Смешались и тела — ее и Симона. Смешался зримый, слышимый, телесный мир. Все стало ощутимым: слова являлись взору, а мысли источали запах, она входила в грезы, осязала сны, бежала по словам, как босиком по росистой траве, бежала и плясала. Все стало ей отрадным и желанным, исполненным и трепета, и силы: день, ночь, шум, тишина, вкус пищи, запах почвы — все, чего она касалась. Ибо весь мир слился в Симоне.
Симон познакомил Камиллу с братьями. Однажды они все вместе были в Жалльском лесу, в хижине Утренних братьев. Ели, пили, веселились, пели, Блез-Урод рассказывал разные истории. Ночь была светлой и звездной. Вдруг Скаред-Мартен, избегавший слов, протянул руку вверх, показывая на светящуюся матовым светом полоску Млечного Пути, пересекавшую безлунное небо. Все подняли головы и замолчали, завороженные этим плавным и точным жестом, беззвучно обнажившим самый источник красоты. Жесты заменяли Мартену слова. Наступившее молчание прервал хохот Глазастого Адриена. Потом заговорил Блез-Урод: «Все звезды в небе — искорки смеха. То смех самого Господа в последний день Творения. Он засмеялся, когда увидел, что мир Его хорош. Может, взгляд Его упал на леса?» — «Глядите, — сказал Фернан-Силач, — похоже на здоровенную балку, которая держит небосвод. На огромный дуб: его срубили, и он лежит поперек неба, вон и желуди — тысячи желудей — поблескивают. Топор же — в деснице Божьей». — «А звезды звучат? Может быть, там, наверху, играет музыка?» — спросил Глухой Жермен. «Конечно, но ее никто не слышит, — ответил ему Блез-Урод. — Для нас она чрезмерно громкая. Такая, что звук сгущается и становится видимым. Мы видим эту прекрасную музыку. Она похожа на пчелиный рой, что проносится над землей и оставляет за собою след. Прокладывает путь для душ, что жаждут запредельности. Ибо мы нуждаемся в том, чтоб этот путь был нам указан». — «А еще это похоже на длинную стаю белых птиц, — сказал Леон-Нелюдим. — Этим путем летят умершие птицы. Он ведет в страну одиночества. Где нет ни имен, ни тел, ни домов — нет ничего. Где все становятся прозрачными и легкими и все летают в пустоте и тишине. Все превращаются в птиц вечности». — «А я вижу рыб, не здешних, а таких, что плавают в моем озере… в прозрачном озере… это все следы тех, кто прошел по водам озера… когда-нибудь мы тоже так пройдем…» — добавил Элуа-Нездешний. А Луизон-Перезвон подхватил: «Тех, кто прошел? Ну да, это следы! Следы на небе! Это шла Мадонна! Она идет, она бежит там, высоко над нами». — «Это широкая река, — сказал Бешеный Симон. — Там, в небе, верно, тоже есть волы, и по ночам они приходят пить к реке. Те самые солнечные волы, что днем волокут солнце через все небо. А ночью отдыхают, входят в реку и пьют». Это горный поток, подумала Камилла, как у Леже во сне. Холодный, мчащийся неведомо куда. А я смотрю сквозь воду, снизу. Как будто я камушек на дне. Меня подхватывает вода. Я вижу небо, берег, вижу Симона. Мой взгляд растворяется в волнах. Весь мир сияет. Словно тело Симона.
Камилла сидела, прижавшись к Симону, и тоже смотрела на Млечный Путь. Сны и грезы наполнялись светом, жизнью, обступали ее. Ей казалось, что она держит в ладонях вечность, словно прекрасный плод, напоенный солнечным теплом, держит и медлит сорвать с ветви. Полнотою и сладостью, ароматом и вкусом ее радость и правда была подобна спелому плоду. Подобна земному шару, земному дню в круговороте солнца, земному телу в объятиях любящего. Радость, жаждавшая охватить вечность. И каждый миг, проведенный с Симоном, не насыщал, а увеличивал томившее ее желание.
НОЧНАЯ СЫРОСТЬ
Блаженство Камиллы было беспредельно, как вечность, вечность поселилась в теле, улыбке, в имени Симона. Но и текущее время имело имя. Оно звалось Амбруазом Мопертюи.
Доставив овдовевшую невестку в город, старый Мопертюи поспешил в Лэ-о-Шен. Ему не терпелось вернуться. Ведь отныне Камилла, Живинка, будет принадлежать ему, и никому больше. Правда, Марсо, Клод и Леже никогда и не были особенно близки и дороги Камилле, но все же их исчезновение облегчило и обрадовало ревнивую душу Амбруаза. Теперь он сможет прожить остаток дней вдвоем с Камиллой. Ничего иного он не мог и вообразить: он и Живинка, вместе, день за днем, год за годом. О возрасте — своем и внучки — он начисто забыл. Да, он был стар, но старость не брала его, он был таким же крепким и бесстрашным, как в молодости, и вообще время застыло для него в тот весенний день на берегу Йонны, а значит, сколько ему лет — неважно. Он силен и проживет еще не один десяток лет. Да, Камилла выросла, расцвела, и красота ее привлекала взгляды и будила желание мужчин. Но разве кто-нибудь из них достоин ее красоты? Такого Амбруаз не знал и знать не желал. Ему одному дано наслаждаться прелестью Камиллы. Смотреть на нее, держать ее при себе — вот и все, чего он хотел. И разве он не имел на это права? Камиллу создал он. Он вырвал у смерти красоту Катрин и вновь вернул ее к жизни и свету. Он поправил урон, нанесенный миру злодейством Венсана Корволя — вот кто мертв навеки, и нет ему прощенья, и пусть разорвут его душу черные когти чертей, как свиные клыки разорвали его проклятое сердце и руку. Он, Амбруаз Мопертюи, предал земле тело Катрин, его упорство и сила воли возродили это тело вновь, вырвав его из чрева вялой Клод Корволь. И выросла красавица. Катрин-Камилла, Живинка.
На радостях Мопертюи забыл, как изменилась к нему Камилла. Вот уже несколько недель она казалась замкнутой и чужой. Переступая порог дома, он не знал, что теперь Камилла забыла его окончательно, как забыла об отце и матери. Не знал и того, что она готова была совсем отвергнуть его, если только он попытается разрушить чары и вывести ее из этого чудесного забытья.
Когда он вошел в дом, Камилла и Фина раскладывали по полкам чистое белье. Камилла не обернулась на его приветствие, а лишь вздрогнула. Этот голос, грохочущий, резкий и неизменно властный, даже когда его смягчало умиление, ударил ее, точно пущенный в спину камень. «Что ж ты не поцелуешь меня, девонька?» — спросил старик. Не дождавшись ответа, он подошел к ней, схватил за плечи и, заставив повернуться к себе, торжествующе проговорил: «Ну вот, теперь мы остались вдвоем, ты да я. Так что надо помириться и жить в ладу, как раньше, да что там, лучше, чем раньше». Камилла стояла с помертвевшим лицом, не поднимая глаз. Старик решил, что она печалится о смерти отца и, как знать, может, и о разлуке с бросившей ее матерью. «Э, девочка, не хмурься! Твоя мать всегда была чужой, никогда не любила ни наши края, ни наш дом, потому и уехала. Теперь она в своем разлюбезном городе, ну и пусть, раз ее туда так уж тянет! А отец упокоился с миром. Кто виноват, что ему не хотелось жить, — во всяком случае, не ты и не я. Но ты-то здесь своя, дом, двор, леса, луга, поля — все принадлежит тебе, как и мне. Ты здесь царица, ты моя царица! Так не грусти. Мы славно заживем с тобой!» Выслушивая утешения в скорби, которой не испытывала, Камилла чувствовала облегчение, что дед истолковал ее замешательство именно так, а не иначе, и одновременно стыд. Амбруаз подставил щеку, чтобы она, как прежде, поцеловала его. Но поцелуй этот был таков, что он едва не закричал, едва не разрыдался. Камилла больше не была ни обожавшей деда маленькой девочкой, ни ласковой к нему девушкой, как еще совсем недавно. Она стала совсем другой — она любила и ревностно оберегала свою любовь, боялась за нее и готова была защитить ее любой ценой. Каким же поцелуем могла она оделить того, кто был угрозой для ее любви!