Сильви Жермен - Дни гнева
Его сны тоже были чудесными — во всяком случае, так думала Камилла. Однажды в начале лета Леже рассказал ей, что ему приснилось накануне. Они сидели рядышком на низкой каменной стене, отгораживавшей огород от сада. Между камнями желтели островки камнеломки. «Нынче ночью я видел странный сон, — сказал Леже. Так он начинал каждый свой рассказ. — Как будто на лугу сушились простыни, но вдруг поднялся ветер, и они взлетели. Их было столько, что они закрыли небо и солнце. Летели и хлопали на ветру. Хлопки были резкие, громкие, да еще их подхватывало эхо. Простыни светились. Заслоняли небо, солнце, птиц и облака. Такое светлое, белополотняное утро. Земля пахла стиркой. А люди скользили между простынями, как рыбки. Медленно плавали в небе. И спали на лету. Плавали и плавали, спали и спали, и вид у них был счастливый, а вокруг белые простыни. Женщины во сне улыбались, их волосы развевались по воздуху. Мужчины обнимали их, кружились с ними в танце, там же, в небе. И все женщины и мужчины были на одно лицо, одна и та же пара повторялась до бесконечности. Я не видел точно, но догадывался, что они улыбаются. Потом простыни вдруг разорвались на тысячи и тысячи клочков, похожих на стайку белых бабочек, порхающих в ослепительном свете. А потом бабочки превратились в цветы, тысячи белых ароматных цветов! Все деревья в саду покрылись цветами. Так пышно расцвели! Сливы, вишни, яблони, груши, рябины. А сад был не такой, как наш. Большой-пребольшой. И деревья огромные. Разные, каких у нас нет. Каштаны, сирень, и все в цвету. Теперь цветы кружились в воздухе и покрывали землю, а люди плавали среди цветов. Я чувствовал их аромат, а во рту — вкус фруктов, которые должны созреть на деревьях. Рот наполнился сладкой слюной, а цветы вдруг превратились в какую-то пену, бурлящую воду. Вода течет, несется быстрее и быстрее. А мне от этой быстроты и страшно, и… ну, не знаю… Ну, как будто знобит, сразу и холодно, и жарко, как будто я лежу в постели и в то же время несусь куда-то вниз, лечу в пустоту… в общем, чудно. Но больше всего все-таки было страшно. Вода холодная, прямо ледяная. И меня уносило потоком, как гальку. Сквозь воду я видел небо, синее-синее. И мне казалось, что свет звенит, как колокола». Леже смолк. «А дальше?» — спросила Камилла. «Дальше ничего. Дальше я забыл, а может, проснулся». — «В твоем сне почти ничего не происходит, но он красивый, мне нравится». — «Если хочешь, я тебе его подарю», — сказал Леже, всегда готовый подарить все что угодно: травинку, улитку, кусочек перламутровой ракушки, запеченный в пироге «на счастье» боб или засушенный цветок, как будто это редкостные сокровища. Камилла рассмеялась: «Сон нельзя подарить!» — «Почему?» — «Потому что на самом деле его нет, это только картинки, которые представляются нам, когда мы спим, а потом исчезают. Как облака. Нельзя ведь подарить облако». Леже подумал, а потом, приняв свой обычный вид очень серьезного старичка-ребенка, возразил: «Нет, сны — это настоящие картинки. Когда я ходил в школу, учитель иногда давал мне такие же, а после первого причастия я получил в подарок цветные закладки для молитвенника. Я их отлично помню, а некоторые еще целы. Когда я вижу поле, лес, костер, белку или птицу, я вижу картинку, и, если она мне нравится, я ее сохраняю. Храню все, что вижу. По-моему, у нас не два, а очень много глаз. И ночью все они открываются. Сны — это то, что видят каши ночные глаза». — «Ну ладно, а если я возьму твой сон, что мне с ним делать?» — «Не знаю, можешь, если хочешь, сделать из него другие сны». — «Или положить, как закладку, в книгу, вроде этих твоих школьных картинок?» Леже опять задумался: что бы ему ни сболтнули, какую бы нелепицу ни спросили, он все всегда принимал всерьез, неспособный в своем простодушии понимать шутки. Но найти ответ на последний вопрос Камиллы он не успел. Послышался голос Клод: она звала его. И, соскочив со стены, он побежал к ней. Камилла осталась одна. Близился полдень, солнце стояло высоко в небе, по камням сновали серые ящерки, осы кружили вокруг цветков камнеломки. Камилла пристально вгляделась в желтые цветочные островки и подумала: «Вот так смотрит на все Леже, разглядывает каждую травинку, каждый камешек, поэтому у него и остается в голове столько картинок». Она встала и, не успев дойти до дому, уже забыла сон, который подарил ей Леже.
Но в конце лета она его вспомнила, нашла, как завалявшуюся в кармане картинку. Это было, когда старый Мопертюи, Марсо, Клод и Леже отправились в Кламси на похороны Венсана Корволя, а Камилла осталась дома одна с Финой. Первый раз в жизни. Из любопытства она обошла весь дом, все осмотрела, особенно комнаты, которые обычно оставались для нее запертыми. Комнаты отца, матери и деда. Все три комнаты были суровыми и немыми. Забралась она и в гостиную, села за рояль, но нажать на клавиши не решилась. Только потрогала холодные гладкие костяшки кончиками пальцев. Ей хотелось не томных мелодий фортепьяно, которыми впору заклинать мертвых, а совсем другой музыки. Такой, какая была у Букового Креста, когда пели и плясали братья Мопертюи: ритмичной и порывистой.
БОЛЬШАЯ СТИРКА
Как раз в эти дни подоспело время большой стирки, которую устраивали на хуторе раз в год. Камилла помогала Фине. Сначала белье надолго замачивали в холодной воде, потом перекладывали в огромный котел, установленный на треножнике во дворе, у кухонной двери. На самое дно стелили старую простыню, на нее складывали белье: постельное, столовое, нательное — слоями, — пересыпая мыльными стружками и ароматными кореньями; края простыни заворачивали и накрывали все рогожным мешком, наполненным дубовой золой. То был первый день большой стирки, день золы и полотна.
Весь следующий день котел нагревали на огне, непрерывно перемешивая кипящее белье. Дубовая зола отмывала пятна грязи и пота. От мокрого полотна поднималось голубоватое облачко, пахнущее ирисовым корнем. Испарения древесной золы, корневищ, одежды смешивались с водяным паром и обволакивали благоухающим маревом каждый двор на хуторе. Все женщины колдовали над котлами, пот и пар каплями покрывал их руки и склоненные лица, которые блестели и отливали синевой. То был второй день большой стирки, день душистого пара.
И, наконец, на третий день прачки выливали воду из котла, выкладывали белье в тачку, накрывали холстом и везли полоскать в барак над заводью. Каждая становилась коленями на деревянную скамеечку с подстилкой из соломы или тряпок и, нагнувшись над водой, полоскала первую простыню или скатерть. Гул голосов наполнял барак, женщины, окружившие заводь, смеялись и перекликались, заглушая стук щеток и вальков. Эдме и Толстуха Ренет тоже пришли полоскать белье, а с ними — Луизон-Перезвон. Женщины любили его, он развлекал их и к тому же всегда и всем с готовностью помогал. Брызги взлетали под потолок, блестели искорками в солнечном луче, коричневая пена выступала на полотне. С шуршащего в руках прачек белья ледяными ручьями стекала вся скопившаяся за год грязь. Когда же вода в заводи снова становилась прозрачной, женщины насыпали в нее синьку. По воде расходились ярко-лазурные разводы, гроздья цветных пузырей вздувались под руками прачек. Иной раз, ловя выскользнувшую щетку или валек, одна из них запускала в воду руку до плеча. Потом, не поднимаясь с колен, прачки с силой выжимали белье, едва не выкручивая себе руки. То был третий день большой стирки, день шума, брызг и синих пузырей.
Покончив со стиркой, женщины выходили из барака и снова грузили белье на тачки. И тут со смехом убеждались — так было из года в год, — что за ними исподтишка, приподняв уголок занавески, подглядывает ненавидящими глазами Гюге Кордебюгль. Он терпеть не мог эти дни, когда все бабье собиралось здесь, в бараке, рядом с его домом. Смех и визг, доносившиеся до его ушей, бесили его. Он так и трясся. Но и уйти из дому в эти дни он бы ни за что не согласился. Нет, он усаживался перед отяжелевшими от грязи и пыли занавесками и жадно глядел, упиваясь злобой, кипевшей в нем при виде оравы крикливых женщин, а на коленях у него судорожно тряс кроваво-красным гребнем Альфонс, преемник Татава и сменивших его Барона и Буряка. На этого петуха, еще более зловредного, чем все три его предшественника, вместе взятые, казалось, и погибели не было. Ему пошел тринадцатый год, а он был все такой же буйный, хотя кукарекать стал хрипло и не вовремя. Чтобы поддержать силы во время своего дежурства у окна, Гюге пил вино, опорожняя стакан за стаканом. Гнев его от этого разгорался еще пуще, а голова затуманивалась. Наконец, окончательно напившись, он так и засыпал на стуле с размякшим Татавом на коленях, и это повторялось каждую большую стирку. Среди ночи он непременно просыпался, стряхивал ничего не понимавшего спросонья петуха и отправлялся промышлять по задворкам.
Гюге заранее ликовал уже тогда, когда расходившиеся по домам с чистым бельем хозяйки смеялись, дразнили его и грозили кулаком. Они знали, что этот старый брюзга, всегда отплевывавшийся, случись ему встретить на пути женщину, нынче же ночью будет шарить по садам и воровать разложенное для просушки белье. Он выбирал нижние рубашки и юбки, ночные сорочки, панталоны. То же самое брал он и в других деревнях, куда также делал ночные вылазки. Никто толком не знал, зачем ему эти женские тряпки, думали, что он пачкает и рвет их. С тех пор как умерли родители Гюге, никто не входил в его дом. Можно было только догадываться, какой хаос царит в берлоге неопрятного бирюка.