Эрих Кош - Избранное
— Хочет быть уверенным, что сдаст на отлично, поэтому и не стал сдавать в первый срок! — сказал один из них.
— Не занимается спортом, не ходит ни в кафе, ни в кино, не гуляет с девушками, избегает всякой политики, сидит в библиотеках, дискутирует в семинарах по вопросам права и пишет заметки в специальных журналах.
И в самом деле, мне показали в «Правоведе» и «Юридическом вестнике» несколько заметок, подписанных инициалами «И. Г.», и две-три короткие рецензии под псевдонимом Арбитр. А поскольку эти сухие, специальные журналы, видимо, не могли удовлетворить его амбиции, несколько месяцев спустя я встретил его имя в «Культуре» и «Арсе» — левых, авангардистских и снобистских изданиях «по вопросам искусства, культуры и общественных наук», где ему предоставлялось больше места и возможности быть замеченным. Он опубликовал несколько теоретических статей, длинных и чрезвычайно сложных, цитировал в них «Капитал», «Немецкую идеологию», «Происхождение семьи», «Тезисы о Фейербахе», ссылался на «Анти-Дюринг», упоминал Рикардо, Адама Смита, Плеханова, Гильфердинга и прочие авторитеты, бывшие тогда в моде, и его фамилию в оглавлении журналов можно было увидеть рядом с фамилиями Цесарца, Галогажи, Крлежи и Рихтмана. При внимательном чтении в его работах обнаруживалась сотня ссылок и оговорок (собственную точку зрения он обычно прятал за цитаты, а все утверждения и выводы облекал в сложнейшие специальные формулировки). В разговорах — в это лето он приехал домой — он был менее осмотрительным и менее скромным. В нем появилось что-то от спеси загребского барича — он кокетничал кайкавским диалектом и, как всегда, был хорошо, даже щегольски одет. Брюки его были неизменно отутюжены, он носил галстук-бабочку и платочек в верхнем кармане пиджака. Знал он много, хотел произвести впечатление, что знает еще больше, свою эрудицию выказывал с каким-то хвастливым высокомерием, и при разговоре с нами, его бывшими товарищами, на лице его играла надменная усмешка человека более зрелого, лучше знающего жизнь и смотрящего на вещи с более высокой точки зрения. Весьма скоро ему удалось отдалить себя от нас. Впрочем, он не так уж и искал нашего общества, вращался главным образом в кругу студентов последних курсов, художников, молодых преподавателей, юристов и сидел с этими представителями тонкого слоя интеллектуальных сливок провинциального общества перед кафе на променаде, вечно с книгой в руке и последними номерами журналов на столике, дискутируя о сюрреализме, Крлеже, Валери и Прусте, Шпенглере, Тальгеймере и Деборине, Фрейде, Адлере и Юнге, космических лучах и четвертьтонной музыке, щеголяя при этом незнакомыми нам словами и терминами, ссылаясь на недосягаемые для нас авторитеты; и мы казались себе невеждами, долженствующими сокрушаться о своем невежестве.
Он уехал в конце лета, а где-то в начале следующего года обнаружилось, что ему все же не удалось предусмотреть и избежать искушений. Зимой, когда в Сараеве выпал самый большой снег, я неожиданно встретил его на улице — в наручниках. Я наткнулся на Ивана у здания полиции, когда его выводили из автомобиля. Он видел меня, но притворился, что не заметил, был бледен, испуган и встревожен, без пальто и галстука, какой-то помятый, заросший; понурив голову, не глядя по сторонам, он скрылся в тюремных воротах. Но там он оставался недолго. Уже через месяц его выпустили, и, прежде чем мы успели с ним связаться, он покинул город, даже не сказав никому, точно стыдился того, что с ним произошло. И только позднее от товарищей, оказавшихся с ним в одной камере, мы узнали, в чем было дело. Летом он принес одной студентке чемодан с двойным дном, под которым были спрятаны нелегальные материалы. Студентка была арестована, выдала его, и его арестовали. Защищаясь, он утверждал, что просто оказал ей товарищескую услугу, не зная, что находится в чемодане. Ему удалось выпутаться, и мы никогда не узнали, что же там было правдой.
С тех пор он берегся еще тщательней. «Это был суровый урок, — сказал он мне однажды, — не могу себе простить этой глупости». И, точно желая сам себя наказать, зарылся еще глубже в книги и в течение некоторого времени не публиковал своих заметок и рецензий, разыгрывая из себя человека, с трудом оправляющегося после какой-то тяжелой болезни. Он и в самом деле похудел, стал небрежен к своей внешности, говорил тихим голосом, так что его трудно было расслышать и с метрового расстояния. Но это не помогло: его статьи в журналах создали ему репутацию специалиста по общественным наукам, а цитаты, которыми он пользовался, и этот злосчастный арест, наручники, в которых он прошел по провинциальному городу, небритое лицо, расстегнутая рубашка и тоненький пиджак на морозе — все это привело к тому, что о нем заговорили как об опасном заговорщике и революционере. И действительно, он попал в картотеку полиции и, сам того не желая, заслужил славу, которая ему не принадлежала и от которой он так и не смог полностью освободиться.
Некоторое время о нем ничего не было слышно. Когда началась война в Испании и в мире усилились политические движения и забастовки, он защитил диплом, стал доктором права, и это помогло ему оказаться вне сферы опасной активности, снова охватившей университет. Он держался в стороне, выжидая, чтобы новые молодые люди, которые выступали в журналах, подавали реплики на лекциях и дискуссиях, произносили речи в аудиториях и кричали на улицах, хорошенько выговорились и стукнулись головой о стену. Он ждал, что время покажет его правоту, и дождался. Все завершилось поражением, как он и предвидел, взаимными обвинениями, сведением счетов, дискуссиями в журналах. Он опять начал печатать специальные статьи, но теперь уже в нейтральном «Нашем обзоре», и я, в то время окончательно потерявший веру в него, подозревал, что с помощью этих статей он пытался закрепиться в университете в качестве ассистента. Как бы то ни было, в Загребе у него ничего не получилось, он вернулся в Сараево и, не устроившись в суде, занял место помощника адвоката.
Его принципал был человеком либеральным, с прекрасной репутацией и отличной практикой. Хороший юрист, великолепный оратор, притом красавец и сердцеед, не любивший работать, он предоставил контору попечениям помощника, и, таким образом, вскоре мы получили возможность видеть Ивана в суде, с портфелем и актами под мышкой. По вечерам он снова сидел перед кафе на променаде в обществе виднейших интеллигентов города и курил трубку.
Одно время он находился в связи с разведенной женщиной, имевшей весьма свободные манеры и одевавшейся вызывающе. И сам он по мере роста своих доходов все больше походил на сноба. Присутствовал на всех важных процессах, приобрел репутацию благонамеренного, прогрессивно мыслящего человека, которому следовало бы фигурировать в списке демократов и умеренных оппозиционеров на первых же выборах. А в наиболее влиятельных кругах о нем говорили как о способном молодом человеке, который, имея хороший заработок и еще лучшие виды на будущее, наконец образумился и отказался от заблуждений молодости. Он был на верном пути к блестящей карьере.
Но как раз в это время с ним случилась неприятность, которая ему сильно повредила, спутала его планы и снова привела ко мне.
Он познакомился с одной работницей, очень молодой, скромной и чрезвычайно красивой. Она совсем потеряла голову оттого, что такой интересный и образованный молодой человек увлекся ею, да и ему понравилась хорошенькая и свеженькая девочка. Правда, эту свою связь он не афишировал: вечерами они гуляли по переулкам, воскресными днями ездили по мало-посещаемым публикой местам для загородных прогулок и, так как жил он еще у родителей, встречались сначала у него в конторе, а затем в ее комнатке, в бедном квартале на склоне горы. И случилось то, чего он боялся еще гимназистом, — девушка забеременела. Дело, может быть, и уладилось бы, если бы не два обстоятельства: он не смел послать ее к врачу, боясь ответственности, если все раскроется, а пойти на риск и вступить в брак с девушкой, с которой его не связывало ничего, кроме ласк, да к тому же воспитывать ребенка, когда он должен был содержать родителей и заботиться о лечении отца, заболевшего раком, — на это он тоже не мог отважиться. И он прибегнул к самому худшему: решил пренебречь всякой порядочностью и, наступив на горло собственному чувству («И я многим пожертвовал, Никола!» — говорил он мне, чуть не плача), устроил ей несколько сцен ревности, совершенно, впрочем, неоправданных, и наконец покинул плачущую девушку, говоря, что знать не желает ни о ней, ни о ребенке, который, по всей вероятности, не его и которым его просто шантажируют. И так далее. Девушка, разумеется, рыдала, говорила, что не переживет позора, и действительно чуть не умерла: безуспешно испробовав разные способы освободиться от беременности, она прибегла к корню алтея, страшному средству, о котором ей сказала соседка. В мучительных конвульсиях, посиневшая, она сутки пролежала у себя в комнатке, обезумевшая от боли, твердо решив умереть, пока соседи не услышали ее стоны и не взломали дверь, подоспев в последнюю минуту, когда девушка была уже при смерти. Происшествие получило огласку, им заинтересовалась полиция, у которой еще был зуб против Ивана; но дело на том бы и кончилось, если бы какой-то дальний родственник девушки, рабочий, не сделал из него политического вопроса и не поднял на ноги профсоюзы. Разгорелся скандал, Ивана публично оплевали, и надо полагать, у него не обошлось без неприятностей с шефом, который дорожил прогрессивной репутацией своей конторы. В такой ситуации Иван и отыскал меня и в позе потерпевшего крушение, со слезами на глазах исповедавшись в своих слабостях и заблуждениях, утверждал, что совершенно убит, готов все исправить, если это только возможно, и уверен, что никого больше не полюбит и никогда не женится. Как и в тот раз, когда он вышел из тюрьмы, он снова притих и перестал показываться, его нигде нельзя было увидеть вне службы — вечно занятого, сосредоточенного, преданного делу. Он опять опустился, поседел, начал носить очки, сгорбился, волосы на висках поредели. И в то время как в Сараеве бушевали новые молодые люди, он ходил только из дому в контору и из конторы домой — и так встретил войну.