Анар - Шестой этаж пятиэтажного дома
— И богу было бы приятно, Зауричек, да вот не дадут мне тебя, ни за что не отдадут.
«Папироса твоя тлеет и горит, и душа моя тлеет и горит. Вот брошу тебя и уйду, тогда и ты будешь тлеть и гореть», — пелось с печальной и шутливой угрозой, и в самой шутке была горечь.
Ну неужели люди, сочинившие все эти песни и жившие в далекие времена — до магнитофонов, блюзов, зарубежных фильмов, женщин в модных платьях, до альпинистов, фарцовщиков, телевизионных режиссеров, до холодильников и автомобилей, — могли чувствовать то же самое, что чувствуют теперь, сейчас они с Тахминой, и выражать их чувства такими простыми и западающими прямо в душу словами? Он поражался универсальности человеческого душевного опыта, поражался тому, что кто-то задолго до них пережил то же самое и пришел к тем же самым радостям и горестям, обещаниям и сомнениям, надеждам и разочарованиям. «Нет, не быть тебе моим возлюбленным» — в этом было и лукавство — неверие в то, что и в самом деле «не быть», и мужество отказа, и упоение печалью, и дерзкий намек: кому же, как не тебе, быть моим возлюбленным и как же ты мог бы быть без меня…
Тахмина не могла спокойно слушать «Лачин». Эта песня затрагивала какие-то самые потаенные струны ее сердца, и, слушая, она всегда расстраивалась, по щекам ее текли слезы. Заур так и не понял, отчего она могла плакать при словах «мой возлюбленный, у которого сгнили все сваты и он сам себе сват». Получив впервые после переезда к Тахмине зарплату, он пошел на базар. Почти половину своей получки он оставил там: купил фрукты, очищенные орехи, кишмиш, цветы и даже мясо. Он испытывал неведомое до сих пор чувство домовитости, поднимаясь по ступенькам лестницы, и был жестоко оскорблен, когда Тахмина, рассмотрев и так и эдак два килограмма мяса, прямо-таки накинулась на него с упреками:
— Ну кто такое мясо покупает, одно тряпье! Ну, что из этого мяса можно приготовить? И зачем тебе вздумалось вдруг делать покупки? Сказал бы мне, я бы тебе объяснила, что мясо можно покупать только у Фазиля. Это мой знакомый, и он всегда оставляет мне хорошие куски. Сразу чувствуется, что дома тебя баловали, ничего-то ты не умеешь!
— Да уж, у меня нет знакомых мясников на базаре.
— То-то и видно, что нет, и вообще ты, по-моему, до сих пор на поводке ходил.
Он ничего не ответил, надулся и молчал до самого вечера. А к вечеру — была пятница — подъезд дома неожиданно заполнился звуками зурны, и Тахмина радостно вскочила:
— Так это же за нашей соседкой Солмаз пришли. Я совсем забыла, сегодня же ее свадьба!
Она подошла к окну и долго смотрела, как из подъезда выходят гости, а затем и невеста в длинном белом платье, под руку с женихом в темном костюме, и перед ней держат зеркало и зажженные свечи, а музыканты дуют в зурну, раздувая щеки. Тахмина говорила, каких усилий стоило семье Солмаз — людям весьма скромного достатка — сколотить приданое для дочери, чтобы было не хуже, чем у других: спальный гарнитур, и пианино, и сервизы — обеден ный и чайный, и что теперь они до смерти будут расплачиваться с долгами, и какие все же у нас нелепые обычаи — свадьбы, поминки — сплошное разорение, люди выпендриваются друг перед другом. И вообще, сколько пошлости в этих обрядах, чинное сватовство, когда родители и родичи решают вопросы, которые сами молодые уже давно решили, и обручение — нишан, и кольцо, и свадьба, и приданое, и все такое прочее — ее корчит от этой пошлятины.
Потом они смотрели по телевизору московскую передачу «Голубой огонек», поужинали бутылкой «Кямширина», сыром и колбасой, поговорили об общих знакомых, и неожиданно Тахмина сказала:
— Зауричек, а знаешь, как бы мне хотелось так же выйти замуж. Чтобы было сватовство, и нишан, и свадьба, и свечи, и зеркало, и музыка, и такое же длинное белое платье… — Она внимательно посмотрела в глаза Зауру и, когда заговорила вновь, Заур поразился тому, как она умеет читать в его душе и угадывать его мысли, даже такие, которые он сам до конца не додумал. — У тебя-то все это будет, Зауричек, тебе все это предстоит. Но вот убей меня бог, никак не могу представить тебя родственником Спартака. Мужем его сестры представляю, и даже очень хорошо, но вот зятем Спартака — непостижимо!
Заур, жуя хлеб с колбасой, сделал протестующий жест.
— Ну, знаешь, хватит. Не отбрыкивайся. И вообще, скажу я тебе, довольно вам, мужчинам, козырять: женюсь — не женюсь, и думать, что предложением вы осчастливили нас, а отказом от женитьбы обрекли на смерть. Подумаешь! Чем плохая девушка? Я сама, например, крепко подумала бы, если б ты предложил мне выйти за тебя.
Они уже сидели в комнате и, попивая кофе, смотрели телевизор. Заур вынул из кармана сигареты, чиркнул спичкой.
— Ой, что ты наделал! — горестно вскрикнула Тахмина, и он понял, что за звук раздался: огнем сигареты он ненароком коснулся воздушного шара в углу, и шар лопнул. Потом он никак не мог определить: когда же это началось? После очередного звонка «знакомого», с которым Тахмина говорила необычайно долго и, как казалось ему, игриво, а он курил на кухне и злился? Или когда она, перебирая его покупки (в тот день она чувствовала себя плохо и на базар послала его), высмеивала бездарные продукты и несуразные цены: сразу, мол, видно, что он не приучен к хозяйству и вообще маменькин сынок? Она шутила. Но, зная, что эти шутки Зауру неприятны, она тем не менее шутила.
Иногда ему казалось, что она нарочно играет на его чувствительных струнках, что это доставляет ей какое-то болезненное удовольствие. Стоило ему оглянуться на улице на новенький «Москвич», она сразу же замечала: «Ах, мальчик вспомнил про свою любимую игрушку! Родители наказали шалунишку, отняли у бедного игрушечку». И то, что она говорила «шалунишка», «игрушечка», сюсюкала, злило его несказанно. И хотя все это говорилось ласково-вкрадчивым тоном, Заур чувствовал ее неподдельное раздражение, и это злило его, и он порой срывался.
А может, это случилось в тот вечер, когда Тахмина, уже при Медине, завела речь о том, что мать Заура не дает ей покоя и теперь звонит не только домой, но и на работу? Медина сказала, что пусть, мол, однажды Тахмина передаст ей, Медине, трубку и она выдаст той по первое число. Заур с трудом сдержался и смолчал, чувствуя, как волна злобы и раздражения поднимается в нем и он готов обругать самыми оскорбительными словами не только Медину, но и Тахмину. Ведь речь шла как-никак о его матери, которая хоть и вела себя возмутительно, но уж во всяком случае не Медине, чужому человеку, да еще таким образом, лезть в их дела. Правда, Медина не сказала ничего лишнего и вообще больше об этом не говорила, но Заур готов был взорваться и взорвался бы, скажи она еще хотя бы слово.
Что было причиной дремлющего в нем подспудного раздражения и тревоги, он точно не мог определить, но однажды во время завтрака в чистой и аккуратной кухне Тахмины ему нестерпимо захотелось оказаться дома, в кухне своей матери, с неубранной посудой, с прижившимися мухами, которые, однако, непостижимым образом исчезали при гостях — знали свое место, за столом, на котором со стаканом чая соседствовала гребенка. И, чувствуя перемену в его настроении, Тахмина почему-то не приходила к нему на помощь. Наоборот, она будто нарочно старалась сделать все, чтобы укрепить в нем это настроение и оттолкнуть его.
— Ну, что замечтался? — сказала она. — «Москвич» вспомнил?
Нарочно, что ли, хотела она его тоску по дому свести к сожалениям об утерянном комфорте, спокойной, удобной и пресной жизни и особенно о его машине? Зауру казалось, что если Тахмина и способна ревновать его, то разве только к «Москвичу». Ему было странно, что он, так остро и мучительно ревнуя Тахмину, ни разу не заметил в ней ничего подобного по отношению к себе, хотя неожиданно для него оказалось, что она достаточно подробно осведомлена о его прошлых увлечениях и связях и даже знала о юношеском романе с чемпионкой по парусному спорту. И, конечно, она понимала, что, довольно много бывая без нее, он не огражден и от новых знакомств. И тем не менее он не замечал в ней и тени ревности, хотя порой даже старался вызвать ее. Что было причиной? Иногда он объяснял это особенностями ее характера либо характером их отношений. Порой же ему казалось, что она не любит его или недостаточно любит. Иногда — что она выше чувства ревности, знает свою силу, и оно кажется ей унизительным.
— Есть порода опасных женщин, — говорила она Зауру в порыве шутливо-циничной откровенности, и Заур знал, что она имеет в виду себя. — После связи и разрыва с ними ни один мужик уже никогда и ни с кем не может быть по-настоящему счастлив.
«Наверное, она права», — думал Заур.
Бывали дни и минуты, когда об их предстоящей неизбежной разлуке она говорила с пугающей определенностью.
Однажды, когда он опять придирчиво допрашивал ее после очередного телефонного разговора со «старым другом, который работает в системе профсоюзов и обещал устроить заграничную поездку», Тахмина сказала: