Владимир Рыбаков - Тиски
Каждый из нас вспоминал и вспоминал, невольно подчиняясь памяти, все новые и новые случаи, мерзкие, отвратительные. Ушел самообман, растворился от одного толчка. И, как подтверждение общей несправедливости, бывшего капитана, несмотря на общий протест, повысили в должности. И все же, помнится, я говорил ребятам: «Комбат тот — он ведь тоже существует».
Сахалинские будни
Работая после окончания службы в Мурманске, я подружился с недавно демобилизовавшимся парнем из Ашхабада. Отец его был украинским крестьянином, выучившимся на агронома. Еще до войны все население села, в котором работал и жил отец, было погружено в эшелоны и отправлено на восток. Семья отца оказалась во втором эшелоне. По прибытии в Магаданскую область стало известно, что все односельчане, находившиеся в том втором эшелоне, умерли. Никто не проклинал солдат, пришедших в деревню, солдат, грузивших население в вагоны, солдат, охранявших их в пути. Все перегорело, даже проклятия, даже ненависть. Было слишком много мертвых, чтобы страдать по ним. Во время войны отец попал на фронт, был ранен очутился в Ашхабаде, где женился на туркменке. После госпиталя был комиссован, остался в Ашхабаде, где и родился после войны парень, с которым я подружился, Николай Боек.
Отец был украинец, мать туркменка, а он — русский, советский русский, как многие из нас. Кроме русского, он не знал никакого языка. Воспитывался на русской и советской литературе. Был пионером, комсомольцем. Когда пришел срок — пошел на завод, поступал в институт, но не прошел по конкурсу. В общем, его жизнь была жизнь миллионов, и его судьба ничем не отличалась от судеб других его ровесников.
О своем ужасном прошлом отец рассказывал бледно, скупо, даже слушать было не интересно. Отец был живой, любимый, близкий, но то, о чем он говорил, было древней историей. Мать тоже рассказывала о страшном долгом голоде, какого теперь тоже нет. И не будет. В прошлом его родителей было так много страданий, так много мертвых, умерших страшно, грязно и бесполезно, что юность Николая отказывалась принять так много горя. Николай Боек даже не знал, чувствовал ли себя его отец украинцем. Говорил по-русски, только иногда, подвыпив, он затягивал украинские песни, приносящие запах особой травы. Николай не смог разобраться и в себе, если бы ему в голову пришла вдруг подобная затея, кто же он такой: украинец, русский, туркмен? Пожалуй, русский, но для него само слово русский не имело национального содержания. Он был скорее всего, как того и хотела власть, безнациональным подданным советской многонациональной империи.
Николай попал на Южный Сахалин. Ему повезло: стал телефонистом на точке дальней связи. Устава там нет, строевой подготовки тоже. Всегда крыша над головой. Отдежурил смену — спи, гуляй. Инспекции редки. На точке все друзья — иначе не то что жить, существовать невозможно. Короче — не служба, а малина. Хлеб нужно брать в ближайшем поселке, тушенку привозят на несколько месяцев вперед. Продашь несколько банок китайской свинины — бутылка водки готова для согрева солдатской души.
Во время летнего муссона или осенью, когда приходят тайфуны и неделями льет дождь — вымываются под давлением упорных воды и ветра основания телеграфных столбов, падают они, нарушая связь между частями. На Сахалине вблизи берегов не побалуешься радиосвязью, японцы близко, могут подслушать, как матерятся или договариваются об охоте или рыбной ловле командиры частей. Тут пригодна в основном только дальняя кабельная связь, тянущаяся от одной точки к другой.
Ширина острова в месте расположения точки, на которой служил Николай, была километров девять. Неподалеку жил своей жизнью маленький поселок городского типа, где коптили рыбу и была птицеферма. В поселке было много корейцев. Николай узнал, что их на Сахалине живет более тридцати пяти тысяч. Сработав из запчастей приемничек, Николай пошел как-то на птицеферму в надежде обменять его на петуха или другую птицу. Там Николай и познакомился с узкоглазой Таней Ким. Встречаются молодые люди, а когда расстаются, неожиданно выясняется, что это им трудно. Да и тоскливо потом не видеть друг друга. Встречались тайком, Таня объяснила, что ее отец пришел в бешенство, когда узнал, что дочь встречается с русским солдатом. Николай удивился: «А чего он, националист, что ли?» Таня разъяснила, что отец и мать были привезены на остров во время войны с японцами. Когда советские войска захватили остров, японцы эвакуировались. Корейцев же советская власть задержала. Потом некоторым разрешили вернуться, но только в Северную Корею. Но что стало с вернувшимися, никто не знает — ни письма, ни весточки не было.
Николай, внезапно вспомнив отца, сказал: «И не ищите, их расстреляли». Опомнившись, понял, что сказал правду; понял вдруг и другое: все, что говорил отец — не история, не забытое вчера, но живое сегодня. Он понял вдруг то, чего не мог понять до военной службы — что человек может быть несвободным, что человеку могут запретить вернуться на родину. Он все это знал, но вместе с тем и не знал. Но вот пришло мгновение, когда знакомое, увиденное с необычайного места и в новом освещении, поражает наше сознание своей новизной.
Они взобрались на гору, уселись у ног каменной березы, и Николай слушал Таню. Ее слова волновали его. «Многие из нас, — говорила Таня, — уже примирились со своей судьбой. Некоторые вообще забыли родину. Но среди нас есть тысячи, которые сделают все, чтобы вернуться. Месяц назад трое наших пытались добраться до Хоккайдо. Ваши их расстреляли в море».
Николай подумал: «Береговая охрана. А там ведь неплохие ребята».
Таня продолжала: «Я скоро попытаю свою судьбу, через несколько месяцев. Мы должны достать мотор для лодки. Если хочешь — помоги мне, если хочешь — донеси». Николай знал, что Таня ждет от него ребенка, но не напомнил об этом. Он не донес. Не смог. Он даже указал Тане и другим корейцам место, где безопасней всего спустить к берегу надувную лодку. Он их провожал безлунной дождливой ночью. Корейцы спускались к берегу. Он стоял, глядел им вслед. И тут с Николаем произошло то, чего он никогда не забудет. На секунду, на один миг он вдруг подумал, что не люди, желающие свободы и любящие Родину, уходят, а — враги. Он механически снял автомат с плеча, спустил предохранитель, поставил на автоматическое, послал патрон в ствол. Оставалось поднять АК и нажать на спуск. Внутри него шла борьба между ним и властью. И Николай победил, не стал убийцей, не убил женщину, которая уходила, неся в себе его ребенка.
Что он делал в Мурманске, почему устроился на работу в порту и собирался выйти в море на промысел — я его об этом не спрашивал.
Суворовский натиск
Кроме газет, в нашей дальневосточной части не было ничего, что могло бы рассказать о мире. Близость китайской границы подсказала начальству запретить личному составу транзисторы — слишком уж много текло к нам антисоветского материала. Запрещение было неофициальным. Строптивых наказывали до тех пор, пока у них не возникала ненависть к радио вообще. Сначала карали работой — не очень строго, чтобы одумались. Потом старшина или офицер говорили: «Советую отослать транзисторный приемник домой, он только мешает службе, отвлекает от выполнения долга. Подумайте». Могли сказать и по-другому: «Слушай, по-хорошему с тобой говорю. Брось ты это дело. Живи спокойно, служба идет, так дай же ей идти спокойно. Продай этот дурацкий ящик. И нам вреда нет, и тебе хорошо, погуляешь в увольнении, с копейкой-то приятнее. По-хорошему тебе говорю, смотри, как бы не начал по-злому».
И солдаты задумывались. С одной стороны, неприятностей не оберешься, с другой — за транзистором своим нужен глаз да глаз, чуть отвернешься нет его, стянули. При общей бедности, да еще усугубленной солдатской нищетой, такое и грехом не считается. Было, правда, и что-то такое, жившее в груди, которое говорило: «Ты человек, не забывай этого. Тебе запрещают слушать радио, завтра запретят любить, ненавидеть, думать. Не поддавайся». Эти, казалось бы, простые слова помогали солдату, закрыв глаза, открыть в себе духовный мир особый, резко-нежный и огромный, как бесконечность. Но глаза открывались и становилось вдруг боязно. Была казарма, уставы. Хотелось после отбоя уснуть и видеть сладкие сны, а не чистить полночи картошку на кухне. Чаще всего транзисторы продавали или обменивали на водку, спирт, закуску. И как бы в подтверждение уродливости происходящего, приемник покупал именно тот старшина или офицер, который холодно-казенно или дружески-угрожающе уговаривал солдата избавиться от него. И покупал, конечно, за полцены.
В каждой военной части, в каждом полку, дивизии живут и передаются от одного солдатского поколения к другому были, рассказы о происшедшем, о солдатах, совершивших необычайное. В нашем военном городке ходила быль, которую связывали с неофициальным запрещением транзисторных приемников. Фамилия парня была Удодов. Служил, как все, подсчитывал месяцы, оставшиеся до демобилизации, старался не думать об опасных вещах, не особенно мучился от отсутствия свободы, считая подобное состояние временным. В общем, путал, как и многие, дисциплину и свободу мысли, чувств, слов. Был у Удодова транзисторный приемник, слушал он китайское радио скорее для смеха. Китайцы поливали эфир пропагандной дребеденью, и делали это еще скучнее, чем московское радио. Было все же забавно слушать, как желтый китайский брат крыл, как мог, партию, Брежнева. Однажды по китайскому радио сказали, что в одном поселке под Новосибирском народ, отчаявшись без мяса, молока и других необходимых человеку продуктов, забастовал и пошел куда-то требовать справедливости. Начальство в Москве сочло, что в тех, кто требует справедливости, нужно стрелять, не то завтра они захотят справедливой власти. Китайцы заявили, что погибло пятьдесят человек.