Алан Ислер - Жизнь и искушение отца Мюзика
— Ты хочешь сказать, она правда моя?
— Возьми, — она опустила в мою руку ключи от машины, — давай немного покатаемся.
Мне показалось, что в ее настроении было что-то отчаянное, все трын-трава, как у игрока, который после сплошных проигрышей бросает кости на стол и отворачивается, уже перебирая в уме последствия полного разорения.
И однако, какое это наслаждение — вести машину, которая не дребезжит и не скрипит, не нужно удерживать рукой рычаг переключения скоростей, чтобы он не перескочил на нейтралку, мощную машину с массой удобнейших приспособлений! Это было чудо. Мы словно по наитию устремились в сторону Лонг-Майнда.
В первые годы нашей любви у нас была привычка ездить на велосипедах на поросший вереском гребень холма Лонг-Майнд; мы оставляли наши велосипеды и топали пешком. На вершине доисторического холма мы жадно поглощали наши сэндвичи с сыром и помидорами, глотали чай из термосов, наслаждались красотой головокружительных видов, чье великолепие чудесным образом соседствовало с дикой местностью.
В одно из таких путешествий Мод убежала от меня вниз по склону, поросшему дикими цветами и багряным вечнозеленым кустарником. И там, воздев руки к нависшим мутным облакам, закричала:
— Эй! Эй! Есть там кто-нибудь, кто спасет меня?
Я догнал ее, заключил в объятия, и мы упали, смеясь, на пружинящий мох.
— О сэр, я погибла.
— Конечно, надеюсь, что так.
— Вы поступаете нечестно.
— Дай мне секунду, и я все сделаю честно.
И мы тут же занялись любовью, как птицы, кружащиеся над нами, и белые овцы, жующие траву и блеющие поблизости.
(Владел ли я в те давние времена языком так же хорошо, как теперь? Думаю, да. Конечно да. Возможно, акцент был чуть сильнее, но даже Кики хвалила мой английский.)
— Ты мой Хитклиф?[126] — прошептала она мне на ухо.
— Надеюсь, я лучше.
— А вот и нет, — возразила она, — каждой девушке нужен свой Хитклиф.
Поездка к Лонг-Майнду, должно быть, всколыхнула воспоминания и в Мод. Той ночью в постели она прилагала все усилия, чтобы возбудить меня, была неутомима и искусна и достигла своей цели, доставив мне потрясающее наслаждение. К несчастью, потом Мод попыталась подняться надо мной, протянула ногу, чтобы перекинуть ее через меня и занять свою любимую позицию, в которой всегда получала самое сильное наслаждение, — и рухнула на бок, пронзительно крича от боли:
— Черт подери это бедро! Черт подери, и будь оно проклято! Господи Иисуси, как больно!
Я обнял ее, приласкал.
— У тебя будет новое бедро, Мод, любовь моя. Ты скоро будешь танцевать самые современные танцы во дворце в Ладлоу. Вот увидишь. Молодые парни выстроятся в очередь, чтобы пригласить тебя на танец.
— После бесплатной операции надо ждать одиннадцать месяцев, чтобы снова встать на ноги! — Она презрительно фыркнула. — А что касается дворца, так дансхолл закрыли пятнадцать лет назад.
— Кто говорит о бесплатной операции? Ты уже забыла, что сама сказала мне? Теперь мы будем швыряться деньгами. Ты станешь частной пациенткой, будешь лежать в отдельной палате. Нечего терять время. Мы свяжемся с лучшим хирургом, хотя бы с тем, который поставил на ноги королеву-мать, почему бы и нет? За каким дьяволом мы не подумали об этом прежде?
— Да, мы так и сделаем, обязательно сделаем! — Мод потянулась ко мне и тут увидела, как я подавлен. — О Эдмон, мы опоздали! — И она разразилась громкими рыданиями.
— Ну, ну, брось! Все будет хорошо.
Мод фыркнула.
— Да, как же, — протянула она саркастически.
Я держал Мод в объятиях, пока она не уснула, завитки ее волос щекотали мне плечо. Весь этот день она вела себя так, словно забыла придуманную для себя роль воплощенной беспечности. Благодаря ее усилиям к нам вернулась прежняя легкость. Что это — благие плоды недолгой трезвости? Надолго ли это? Конечно нет.
Я поменял руку, когда боль в плече стала невыносимой.
ЭТИМ УТРОМ ПОЗВОНИЛ ТУМБЛИ. Он чуть больше недели в Лондоне и, конечно, все время проводит в Британской библиотеке, но иногда бывает в художественных галереях и в театрах.
— Только работа и никаких развлечений, Эдмон, — запел он.
— Не может быть, — не поверил я.
Но он не желал останавливаться:
— Джек стал совсем скучным парнем.
— Очень хорошо! — сказал я. — Подожди секунду, я хочу это записать.
Его тон изменился:
— Ты все тот же, можешь записать, умник. Я приеду на автобусе от вокзала Виктория завтра утром. Он приходит в Ладлоу сразу после полудня, в двенадцать ноль три или двенадцать ноль четыре. У меня один чемодан — и мой ноутбук, конечно, — но я могу прогуляться до Холла и пешком. — В его голосе появилась капелька вежливости. — Извини, что не предупредил заранее. Там нельзя поймать машину в ваш край?
Но разве я не был гордым владельцем новенького «ровера»?
— Я сам приеду и заберу тебя.
— Потрясающе. Тогда мы устроим ланч. Я угощаю.
— Не стоит.
— Я помню, там есть ресторан в конце Брод-стрит у Батэ-Кросс. Знаешь, что я имею в виду?
— На углу?
— Может быть, — засомневался Тумбли. — Но я узнаю, когда увижу.
— В таком случае в полдень на автобусной станции?
— Парой минут раньше или позже. О, и спасибо, ТИ.
— Не стоит благодарности.
Черт бы его побрал! Черт бы его побрал, и будь он проклят!
ПОРТРЕТ КИСТИ ДЕ КУИКА на стене за моим столом изображает Пиша в старости: длинноволосый, белобородый, круглая лисья шапка на голове, у него все еще розовые щеки и живой блеск в глазах. Художник сумел передать тень улыбки, скрытое обаяние и живость, делавшие фигуру Баал Шема из Ладлоу столь харизматической. В правой руке он держит компас, его стрелка направлена на знак бесконечности, нарисованный на листе папируса, который лежит на столе рядом с первым томом Шекспира за спиной Пиша. Левой рукой Пиш указывает на висящую на стене таблицу десяти каббалистических Sefirot — сущностей Бога в процессе творения, причем указательный палец Пиша направлен на второй из них — hochmah, мудрость. Смотрит Пиш прямо на зрителя и, кажется, иронично улыбается.
Здесь, в библиотеке Бил-Холла, хранятся все опубликованные и множество неопубликованных сочинений Пиша — чудесная коллекция, в том числе тетрадь, в которую он собственноручно записал свои алхимические эксперименты. Я упоминаю об этом, только чтобы показать меру моего отчаяния в эти последние недели, когда неотвратимо приближался день приезда Тумбли. Ибо у Фолша есть запись на его малоразборчивом иврите под названием «Надежный способ превращения неблагородного металла в золото», к транслитерации которой я приступил. Я ведь и вправду собирался снять свинец с многочисленных крыш Холла (не так много, чтобы причинить реальный ущерб), сделать из него золото и выкупить книгу, которую Мод так глупо продала Попеску много лет назад. Каким образом немощный и убеленный сединами старик вскарабкается на плоскую крышу и станет сдирать с нее свинец, не покалечившись, об этом я не задумывался.
Единственно Верный и Надежный Способ
Пусть он (тот, кто будет создавать Философский Камень) сначала очистит себя, следуя Семи Путям Леона Эбрио из Падуи, надлежащим образом и ни одного не минуя. Дальше пусть он разложит перед собой на ровной отполированной ясеневой доске следующие компоненты: один фунт белой аммиачной соли, без единого темного пятнышка; белок тринадцати сваренных вкрутую яиц двухдневной давности, разрезанный на мельчайшие частицы; шесть скрупул инакит; два фунта ртути самого лучшего качества, растертой в такой мелкий порошок, чтобы его могло сдуть слабейшее дуновение зефира; два финтука таришу, не больше и не меньше; чистый белый уксус из Героны, сколько потребуется…
И так далее, и так далее — инструкция на пятнадцати страницах.
Можете вообразить мою ярость: я знать не знал о Леоне Эбрио из Падуи и его Семи Путях очищения; я чуть не заплакал, когда не сумел понять смысл таких компонентов, как «инакит», или «таришу», или такой меры жидкости, как «финтук». «Единственно Верный и Надежный Способ» оказался бесполезным для меня. Поэтому я и был в ярости, будто могло быть иначе, будто это вполне обычное дело — превращать свинец в золото в садовом сарае с помощью одного или двух садовников и научных познаний Беллами, главного аптекаря Ладлоу!
Я ПОЗАБЫЛ РАССКАЗАТЬ, что со времени нашей последней встречи Тумбли сильно постарел. Почему-то я вспоминаю прилизанного, начинающего лысеть парня, которого знал в Париже в дни нашей молодости, человека вроде бы крепкого сложения, скромно намекавшего на свои баскетбольные успехи в колледже, кажется, начитанного и бегавшего трусцой в Люксембургском саду в те далекие годы, когда бег трусцой еще не превратился в американскую национальную болезнь. Но человек, вышедший из автобуса в Ладлоу, был стариком, вроде меня, но не толстым, как я, а скорее тощим, согнувшимся под бременем прожитых лет, и лысым, с жалким венчиком седых волос. Его лицо, глубоко изрезанное морщинами, казалось напудренным, губы (все еще красные) ханжески кривились. Однако что тут удивительного — почему бы Тумбли и не постареть? Этот ублюдок, может, и подобен дьяволу, но все же он не сам дьявол, который не подвластен разрушительному действию времени. Как и все мы, Тумбли с возрастом стал скрипеть, и его дыхание утратило свежесть, хоть он и пользуется спреем.