Себастьян Фолкс - Неделя в декабре
Трантер перебрался на кухню, заварил себе чаю, насыпал немного сухого корма в плошку Септимуса Хардинга. Потом заглянул в свой белый ПК — нет ли новой почты — и обнаружил, что не может подключиться к интернету. Это происходило довольно часто.
— Программное обеспечение за работой, — как раздраженно сказал ему в одном из таких случаев Патрик Уоррендер, — классический оксюморон. Откровенное вранье. Подсудное дело — нарушение закона об описании товаров. Заведи себе порядочный компьютер, Ральф.
Вот когда моя биография Альфреда Хантли Эджертона получит премию «Пицца-Палас», подумал Трантер, тогда и заведу.
Затем, ни с того ни с сего, на плите запищал таймер, компьютер ожил и в почте появилось сообщение: «Привет, Бруно Бэнкс!»
— Отвали, — пробурчал Трантер и нажал кнопку «удалить».
«Вы действительно уверены, что хотите уда…»
Да, хочу. Господи, какой сложной бывает порою жизнь. Виртуальный мир отнимает у тебя больше времени, чем реальный; на самом деле, гораздо больше, поскольку твоя связь с реальным всего лишь — если воспользоваться словечком, подвернувшимся Трантеру в научно-фантастическом журнале, — асимптотична.
Удалив этот мусор и коротко ответив на приглашение посетить презентацию военных мемуаров («К сожалению, меня не будет в этот день в Лондоне»), Трантер решил, что сил на то, чтобы приняться за Седли, ему хватит.
Он поставил на стол чашку чая, усадил себе на колени Семптимуса Хардинга, лизнул чуть подрагивавший палец и обратился к первой главе.
Три четверти часа в гостиной Р. Трантера не раздавалось ни звука, если не считать шелеста переворачиваемой каждые две минуты страницы. Газовавший мопед боснийского военного преступника остался неуслышанным; польские мальчишки без всякого толка проулюлюкали и проорали первые полчаса в своем заднем садике. Глаза Трантера неуклонно и голодно перемещались вправо, потом влево. В голове его бесшумно совершали свою работу нейроны; аксоны и дендриты обменивались нервными импульсами.
Впрочем, уже через двадцать минут сканирование мозга Трантера могло бы показать: в той части коры, которая регистрирует удовольствие, появились некоторые признаки активности — поначалу слабой, затем ставшей периодической, а по истечении получаса обратившейся в череду пульсирующих альпийских пиков.
Дойдя до страницы сорок шестой, он уронил книгу на стол и даже присвистнул от удовольствия, в которое пока боялся поверить. Роман Седли оказался не просто плохим — он оказался ошеломляюще, упоительно убогим. Трантер откинул голову назад и захохотал — роман был хуже, много хуже, чем он смел надеяться. Трантера аж затрясло от радости, но тут его постигли сомнения.
Он перечитал несколько фраз, желая увериться, что ему все это не причудилось. Нет, не причудилось. Роман был из рук вон плох.
Трантер открыл книгу на странице 219, прочитал один абзац. Ну что же, все ясно!
В уголках его глаз набухли слезы блаженства. Седли вообще ничего не сочинил — ничего. В его распоряжении имелся целый мир — вся история, все эпохи, не говоря уж о фантазии и мирах иных — выбирай не хочу: люди всех возрастов и обоих полов в каждой из стран Земли. Но Седли, при великом обилии материала, которым он мог воспользоваться, предпочел описать… несколько эпизодов своей жизни. Рассказать о том, как он, замечательный юноша, достиг совершеннолетия; роман и заканчивался-то празднованием двадцать первого дня его рождения — да еще и с гостями в смокингах!
Но и это не все, думал Трантер. Седли написал свой роман слогом, предположительно «поэтическим» или еще каким-то. В нем присутствовало фразерство, описания, которые просто молили читателя восхититься ими, и эти витиеватости были не просто назойливыми, но и бессмысленными. Лезущие в глаза сравнения состояли из элементов, ничего общего не имевших. Напыщенность, самовлюбленность и бессилие — роман оказался идиотским настолько, что Трантера, представившего, какой критический погром, какой огневой вал издевок ожидает бедного Седли, проняла дрожь сострадания к нему…
Ах, если бы это и стало крахом Седли, если бы рецензия Трантера покончила с его карьерой. Но вокруг мерзавца стеной встали его старые школьные друзья, и хотя другие рецензии были «прохладными» (по большей части пренебрежительными), появилась и парочка хвалебных — и книга не умерла от срама. Седли по-прежнему не давал Трантеру покоя, на самом деле, с течением времени их жизни словно переплетались все туже и туже.
И теперь, думал вечером этого понедельника сидевший за письменным столом Трантер, мелкий ублюдок оказался стоящим между ним и присуждаемой компанией «Пицца-Палас» премией «Книга года».
В шесть часов вечера Габриэль попрощался с Сэмсоном и прочими клерками, пересек Темпл, спустился в метро и по «Кольцевой» поехал к станции «Виктория».
После недолгого подземного путешествия ему пришлось совершить пятнадцатиминутную прогулку от станции метро до больницы. За те пять лет, что он навещал в «Глендейле» своего брата, Адама, Габриэль успел хорошо изучить дорогу туда. Он уже почти не замечал крикливо зазывавшую прохожих вывеску букмекерской конторы, пиццерию, дешевый супермаркет и магазин готового платья; удивительное обилие пабов — некоторые из них предлагали тайскую кухню и караоке, но почти все были грязноватыми и закосневшими в грехе; не обратил он внимания и на парк, на двухполосное шоссе, на красную с золотом гамбургерную, принадлежащую знаменитой сети таких заведений, рожденной одним-единственным лотком, с которого некогда велась торговля на ипподроме Сан-Бернардино, а затем и на целый лес дорожных предупредительных знаков: камера наблюдения, ограничение скорости, подъем, сужение дороги. Первыми увиденными им издали признаками «Глендейла» были голые каштаны, с чьих безлистых ветвей падали на ржавую железную ограду капли воды. Потом показались главные ворота больницы со шлагбаумом и кабинкой привратника, где Габриэлю больше уж не приходилось расписываться в книге посетителей: Брайан либо Дэйв просто махали ему рукой — проходите.
Держа над головой дешевенький зонт, он шел по бетонной дорожке, между деревьями и раскинувшимися за ними лужайками. «Глендейл» был больницей относительно современной, построенной по большей части в конце 1960-х, архитектор ее старался избежать любого намека на своих прославленных викторианских предшественников. Не было здесь ни колокольни в итальянском стиле, ни якобы фермы при загородном поместье, не было громыхания запираемых дверей, да и людские шаги быстро глохли в коридорах длинною в полмили. Поначалу главное здание строилось как часть все еще действовавшей куда более старой больницы общего профиля, с которой оно и ныне соединялось крытым переходом.
Имелось здесь и множество отдельных невысоких кирпичных строений с яркими оранжевыми или алыми занавесками на окнах. Двойные двери их, освещенные сверху сильными флуоресцентными лампами, распахивались легко, достаточно было простого толчка. Дома эти — по большей части одноэтажные, самое большое — в два этажа — носили имена жертвователей больницы: «Коллингвуд», «Бердсли», «Эркелл»… В дождливых сумерках больничный комплекс легко мог сойти за нестереотипный жилой городок танкового полка или правительственный пост перехвата информации, если бы не маленькая кольцевая развязка подъездных дорожек, на которой стояли таблички с эмблемой Государственной службы здравоохранения и стрелки-указатели: «Рентгеновская лаборатория», «Отделение лежачих больных», «Тюремное отделение», «Дом радуги» (Габриэль полагал, что там содержат неизлечимых) и «Электрошоковая терапия».
Адама содержали в «Уэйкли» — приземистом строении, стоявшем в самом дальнем от ворот углу больничной территории. Габриэль шел к нему привычным путем — через парковку для персонала, пищевой блок с его огромными баками для отходов. Дверь затопленной паром кухни стояла нараспашку, проходя мимо нее, он уловил запашок перекипевшей подливы.
Прямо за дверью «Уэйкли», в которую вошел Габриэль, сидел в стеклянной будочке Роб, мускулистый старший медбрат отделения.
— Добрый вечер, Роб. Я звонил сегодня. Вам передали?
— Да, доктор Лефтрук сказала мне, что вы придете. Пойдемте, я вас провожу…
Габриэль миновал, идя за Робом, короткий коридор и оказался в столовой «Уэйкли». У стен ее сидели в креслах двое пациентов, сбежавших от вечно включенного телевизора находившейся сразу за столовой комнаты отдыха.
У одного из окон стояла Вайолет — Габриэль видел ее здесь при каждом своем визите: худенькая, сгорбленная старушка в юбке, шедшей складками под удерживавшим ее ремешком, она смотрела в темноту, неизменно подняв в приветственном — а может быть, и в прощальном — жесте правую руку.
На проходивших мимо нее Роба с Габриэлем она никакого внимания не обратила. Включенный на полную громкость телевизор показывал некий конкурс знаменитостей. В комнате отдыха происходило что-то вроде драки за право распоряжаться пультом управления — между стариком, который хотел переключиться на другой канал, и горластой молодой женщиной со светлыми, уже, впрочем, потемневшими у корней волосами, желавшей любоваться знаменитостями. Натоплено здесь было так, что большинство пациентов ограничилось по части одежды одними лишь майками. Для чтения в комнате не хватало света — единственная настольная лампа озаряла висевшее здесь, чуть колеблясь, облако сигаретного дыма, сквозь которое Габриэль с трудом различил брата. Габриэль пересек комнату, остановился прямо перед ним.