Юрий Поляков - Гипсовый трубач
— Зародыши тихо угасали в ее чреве… — добавил писодей с библейской тоской.
Жарынин как-то странно посмотрел на соавтора и замолчал, мрачно уставившись на запруженную дорогу.
— Вы расстроены? — участливо спросил Андрей Львович.
— Не важно!
— Из-за мистера Шмакса? — грустно догадался Кокотов.
— Отчасти. Пустяки! Не обращайте внимания. — Игровод мудро усмехнулся. — Продолжим! Итак, наша Юля решила завести любовника. Скорее даже для души, нежели для тела. Она ведь у нас еще не разбуженная женщина. Спит. Но кто знает, какие нити связывают душу с телом: очнувшаяся плоть иной раз может такое натворить с душой! Впрочем, слово «решила» нашей героине не подходит! Вернее сказать, она договорилась сама с собой: если вдруг попадется настоящий человек… Но легко сказать — попадется! Во время прогулок по этому… вашему…
— «Аптекарскому огороду».
— Вот-вот! Мужчины, конечно, к ней подкатывали, но безрезультатно. Одни были несимпатичны, другие неумны, третьи плохо одеты, четвертые вроде неглупы и привлекательны, но от одной мысли, что с ними придется целоваться, у нашей Юленьки по животу пробегал неприятный озноб. Согласны?
— Вполне, — кивнул автор «Кандалов страсти», вообразив Наталью Павловну на скамейке в липовой аллее.
— Разумеется, сморчков, прикидывающихся женихами, она, будучи замужем, отвергала со смешливым презрением. Не возражаете?
— Нет…
— Итак, наша героиня красива, начитанна, одинока, бездетна и ждет своего принца. Дополнения будут?
— Будут. Можно написать сцену, как она страдает после выкидыша.
— Дались вам эти выкидыши! Мы пишем сценарий о любви или о выкидышах?
— Но ведь это тоже жизнь…
— Великий Сен-Жон Перс сказал: «Человек проводит в сортире гораздо больше времени, чем в объятьях страсти, однако мировая поэзия отдана любви, а не унитазам!» Понятно?
Задетый, писодей хотел ответить что-нибудь язвительное, но тут как раз захныкала в кармане Сольвейг.
— Кокотов, — спросила в трубке Валюшкина. — Ты. Не. Жалеешь?
— Ну что ты, Нинёныш, конечно нет!
— Неудобно. Вышло.
— Почему?
— Режиссер. На. Меня. Так. Смотрел.
— Как?
— Нехорошо.
— Извини, я не могу говорить.
— Он. Рядом?
— Да.
— Передай. У него. Красивый. Нос.
— Хорошо. — Андрей Львович скосил глаза на хищный профиль соавтора. — Пока! Целую, сама знаешь как!
— Знаю, — вздохнула бывшая староста. — Звони. Гад!
«Гад» спрятал телефон и некоторое время наслаждался своим мужским господством.
— Ей тоже понравился мой нос? — усмехнулся Жарынин.
— Да. А как вы?..
— Был бы у вас такой нос — не спрашивали бы! А что Боря-то делает в «Аптекарском огороде»? Он у нас теперь кто?
— Надо подумать…
— Думайте! Олигарх мне не нужен. Надоели. Но он должен быть каким-нибудь особенным, непростым, чтобы покорить сердце одинокой, требовательной домохозяйки!
— Может, художник? — предположил Кокотов, вспомнив Фила Беста.
— Неплохо. Жанр?
— Портрет.
— Правильно. Но в отличие от мерзавца Бесстаева, — игровод косо глянул на соавтора, — он не пишет парадных морд и голых прокурорш, а рисует обычных людей и мечтает издать альбом «Московские лица». В браке Боря тоже несчастен. Его жена, назовем ее Анита, — круглая грудастая дура из хорошей семьи, возможно актерской. Как верно подметил все тот же Сен-Жон Перс: «К умным мужчинам судьба непременно цепляет глупых баб, подобно тому, как при Советской власти к сервелату в нагрузку давали пшенку». Итак, Анита страшно злится, что муж мало зарабатывает, уговаривает бросить к чертовой матери нищий реализм и стать наконец преуспевающим актуальщиком. Она тычет ему в пример друга-однокурсника Эрика Молокидзе, который поначалу писал добротные пейзажи, а потом выставил на Винзаводе кинетическую биоинсталляцию «Жопы & Ягодицы» и, прославившись, заработал кучу денег. Но Боря верен реализму, как монархист убиенному императору. Он перебивается, преподает рисование в обычной школе и стойко сносит упреки жены. А та, разумеется, изменяет ему с Эриком…
— И еще она заставляет его ремонтировать квартиру, ходить в магазин, готовить обед… — прибавил Кокотов.
— Не слишком? — усомнился Жарынин.
— Нет, не слишком, — настоял писодей.
— Кто Анита по профессии?
— Стоматолог.
— Как первая жена Меделянского?
— Она у него разве была стоматологом? — не очень искренне удивился автор «Знойного прощания».
— Да. Хорошо, пусть будет стоматолог. Кстати, вы опять цыкаете больным зубом. Зайдите к Владимиру Борисовичу! Ей-богу, стыдно перед вашими женщинами!
— Зайду…
— А что все-таки Боря делает в «Аптекарском огороде»?
— Рисует…
— Не просто рисует, он бродит по бесконечным аллеям и густым дубравам…
— «Аптекарский огород» маленький, там нет бесконечных аллей и густых дубрав.
— Вы буквалист. Ну хорошо, он бродит по коротким аллеям и выискивает интересные лица, находит, пристраивается неподалеку и… чирк-чирк… уже засновал по ватману карандаш.
— Лучше пастель.
— Пожалуй. И вот однажды Борис замечает на парковой скамейке в тени ветвистого рододендрона элегантную молодую женщину, склонившуюся над книгой в таком неизъяснимом чеховском обаянии, что он сразу почувствовал мощный адреналиновый удар в сердце, который простодушные эллины принимали за выстрел Эрота…
— Нет!
— Что значит — нет?
— Наша Юля сидит не под рододендроном. — Писодей с надменностью потомственного дендролога глянул на соавтора. — Она сидит у самой воды на удивительной старинной иве, напоминающей по форме ископаемого ящера.
— Кокотов, вы мне начинаете нравиться! На иве. Ну, а дальше все как обычно. Пару раз Боря будто невзначай проходит мимо, пытаясь заглянуть в книгу, которую она положила на колени. Знаете, в молодости у меня было хобби. Увидев хорошенькую читательницу в метро, в трамвае, в электричке, я старался присесть рядом, заглянуть и по нескольким выхваченным строчкам угадать, что за книга. В те годы это было несложно: все читали одно и то же. Когда страна увлекалась Пикулем, возле пивных ларьков мужики спорили до хрипоты, загибая пальцы и высчитывая, сколько любовников было у матушки-государыни Екатерины Алексеевны. А всенародное помешательство под названием «Алмазный мой венец»? Весь Советский Союз гадал, кого зашифровал лукавый Катаев под никами Королевич, Мавр, Командор, Щелкунчик, Колченогий…
— Колченогий — это, кажется, Нарбут? — полуспросил писодей.