Габриэла Адамештяну - Подари себе день каникул. Рассказы
— Говорят, какая-то девчонка задала тебе жару…
И потом, когда рассказывала ему все по порядку — довольно точно, хотя значительно искажая детали, — странным образом безразличный голос, подчеркнутое равнодушие отчасти снимали вульгарность выражений. Да, она-то знает его с пятнадцати лет, и ее не удивляет, что он до этого докатился: ничего не публикует с тех пор, как они разошлись, его перестали посылать за границу (не с ее ли помощью прежде закрывали глаза на его анкету?), в учреждении его акции пали, и с деньгами у него плохо, а теперь вот люди говорят, что и с этой студенткой с химфака разладилось. В общем, случилось то, что она ему предрекала в тот злополучный вечер, под конец их последнего совместного отпуска. Когда он, запинаясь, пробормотал, что хотел бы развестись, она поняла, что на сей раз это всерьез, хотя они решали разводиться уже десятки, сотни раз. И с брезгливой гримасой принялась собирать чемоданы — так же тщательно, как обычно, складывая грязные мятые вещи — и вдруг остановилась.
— Помяни мое слово, — она произнесла это с театральным пафосом, который иногда пробуждался в ней (что было, на его взгляд, неожиданно и неестественно в женщине, которая так твердо стояла на земле, как она). — Помяни мое слово.
И она предрекла ему, что он до этого докатится, то есть что ему будет плохо, все хуже и хуже — потому что он постоянно, сколько она его помнит, делал то, что не следовало, и никогда не делал того, что следовало.
— Глупости, — сердито пробормотал он, когда в последний раз приходил повидаться с сыном. — Глупости, — повторил он, глядя на ее тонкие пальцы, почти такие же тонкие, как в двадцать лет, только ногти теперь были длиннее, она сосредоточенно покрывала их кирпично-красным лаком. Особенно разозлило его, что она затеяла этот разговор, когда сын мог их услышать — Космин был в соседней комнате, играл сам с собой в настольный футбол, переходя то на одну, то на другую сторону поля; настанет день, когда он начнет понимать все, что слышит, и ей, матери, следовало бы об этом подумать, но что можно ожидать от женщины вроде нее, думал он, возвращаясь домой, и вспоминал, как гордилась она своим терпением и своей невозмутимостью — равно как и умением жить. И надо признаться (у него не было привычки себя обманывать, и он считал это своим единственным достоинством), надо признаться, что теперь она живет лучше, чем в те годы, когда они были вместе: сменила старый дом с печным отоплением, который достался ей по наследству, на государственную квартиру в центре и зарплату получает значительно большую; занимаясь в партийной школе, получила и водительские права и теперь вместе со своим другом (лет на десять ее старше и вроде бы привязан к Космину, во всяком случае, готов на ней жениться) собирается купить машину.
С того самого раза до сегодняшнего дня он и не вспоминал о ее словах. Их жестокость, казалось ему, порождена желанием причинить ему боль за равнодушие к ней в последние годы их совместной жизни. И потом, таков ее образ мыслей — во взаимоотношения разводящихся супругов она привносила здоровый дух конкуренции: посмотрим, как бы говорило ее деловитое молчание всякий раз, как они встречались, посмотрим, кто кого, кто достигнет более высокого уровня жизни; вот тогда-то и можно будет судить, кто из нас двоих был прав в жестоких, унизительных ссорах, постоянно вспыхивавших перед разводом.
И лишь сегодня, измотанный жарой, раздраженный рассказами Антона о поведении Вероники на вечеринке, он вспомнил слова жены и подумал, что, может быть, она права, и не только в отношении «девчонки», возможно, она вообще права, но это уже ничего не меняет.
Две остановки он шел пешком; солнца не было видно, и все же свет слепил, под раскаленным добела сероватым колпаком неба воздух жег, а он почти бежал, не в силах справиться с переполнявшим его гневом. И вот пришло решение: надо позвонить Веронике сразу же, как он вернется домой, и выяснить, что происходит. Ему всегда претили интимные разговоры по телефону — в любой момент кто-то может подключиться и услышать. Но под безмятежной личиной спокойствия в нем скрывался холерик — откладывать важный разговор он был не в силах. Через несколько дней, а может, уже и завтра все забудется, исчезнет и мучительное любопытство: как она оправдает свое поведение на вечеринке, если спросить внезапно? Смутится — почувствует свою вину — или промолчит? Будет молчать, а на круглом детском лице появится грустное выражение, и начнутся шумные вздохи — они напоминают ему всегда глубокое дыхание в гимнастике, она будет встряхивать пушистыми волосами, рассеянно грызть ноготь указательного пальца — и ни слова. Мол, она страдает из-за чего-то серьезного, а не из-за перечисленных им пустяков; мол, тут все имеет другой смысл, иное объяснение, но всего печальнее, что ей не с кем поделиться, потому что он — вот видите, с каким жаром и как несправедливо попрекает ее!
Однако тишина, прохлада дома и тоска, которая порой его охватывала при воспоминании — нет, не о семейной жизни, но о себе самом, каким он был и каким уже никогда не будет, — тоска по годам, когда еще бывали каникулы, внезапно охватила его, и, поднимаясь к себе по лестнице, он решил отложить телефонный разговор. Принять душ, прилечь; что касается еды, то он поел на работе и был полон решимости в рот ничего не брать до следующего утра: необходимо сбросить несколько килограммов до поездки на море, чтобы не надо было втягивать живот, когда выходишь на пляж. Да и час был не подходящий для звонков.
IV
Но пока, скрючившись перед шкафом, он нетерпеливо левой рукой перерывал ящик, куда обычно засовывал старые домашние джинсы, а правой рукой продолжал мягкими движениями вытирать полотенцем спину, ему становилось все яснее, что ощущение покоя, пришедшее под холодным душем, постепенно исчезает, растворяется в тишине комнаты. Как у неизлечимого больного сжимается сердце от симптомов (болей, тошноты, головокружения), которых он больше всего боится (потому что под ними скрывается его болезнь, и, значит, она возвратится потом снова), так он с испугом отмечал про себя, что спокойствие, разлившееся по всему телу, медленно вытекает из него, точно кровь из раны, в безмолвии квартиры. Кажется, нет ничего проще, чем справиться с тошнотой, остановить кровь из царапины, и когда тебе это не удается, тебя охватывает ужас: что-то неладно в твоем организме, какая-то аномалия, и ты ощущаешь беспокойство, не находишь себе места в своей (снятой за бесценок — всего шесть сотен в месяц) квартире, даже когда везде порядок и чистота, а в углу на книжной полке стоит ваза из прессованного хрусталя с еще свежими цветами.
И все же, отказавшись от бесплодных поисков и надев на себя что-то другое, подстрекаемый тишиной, он медленно подошел к телефону; хотя, как обычно, когда он собирался звонить Веронике, его охватил страх — из-за ранней женитьбы не привык звонить девушкам. Уже представляя себе первый этаж их уродливого, построенного тридцать-сорок лет назад в рассрочку, но прочного дома, фасад которого сейчас увит красными розами, он примерно мог восстановить поведение каждого члена семьи и задаться вопросом: не выбрал ли он для своего звонка самый неподходящий момент? Должно быть, именно в эту минуту ее брат (он всего на несколько лет старше Космина), хлопнув дверью, ввалился домой — щеки горят, прядь коротко подстриженных волос прилипла ко лбу, под мышкой грязный мяч — и кричит во все горло нечто чрезвычайно важное. Или, возможно, именно сейчас бабушка дремлет в мягком кресле в столовой; вот, заслышав дребезжанье телефонного звонка, она, охая, медленно встает и с осторожностью старой крестьянки, шаркая шлепанцами, движется по коридору.
— Телефон! Да подойдите же кто-нибудь! — произносит она писклявым дрожащим голосом, опасливо глядя на трубку; не потому что боится телефона (как дразнят ее внуки), а потому что знает: вне стен этого дома некому ее звать.
И это только два варианта, к тому же не самые неприятные, а его воображение в подобных случаях неистощимо.
Продолжая держать на плечах полотенце, он устроился около диван-кровати — единственного предмета, сохранившегося от его семейной жизни, единственного материального знака, напоминающего о ней, — взял на колени телефон и набрал номер Вероники, его он знал на память. Многолетняя зависть к жизни холостяков оказалась беспочвенной — теперь, когда он остался один, приходилось признать: к сожалению, он приверженец моногамии, неизлечимый приверженец, из тех образчиков рода человеческого (малочисленных? многочисленных?), для кого заповеди (социальные, сексуальные — любые) запечатлелись раз и навсегда. Из всех женщин, которых он желал, которым подавал надежды, с которыми был близок за последнее время, его память избрала и безошибочно сохранила один-единственный образ.
Ну и вот, как всегда, с ним случилось именно то, чего он боялся: не ее знакомый голос — знакомый до ликующей боли во всем теле — прозвучал в трубке, а пронзительный дискант ее братца.