Аврахам Суцкевер - Зеленый аквариум
Облачный столп так густо припорошил его, что было непонятно: он голый или в запыленных одеждах? Зато лицо его нисколько не изменилось: те же смолисто-черные завитки на щеках, та же бледная кожа чесночного цвета, те же глаза коня из похоронной упряжки — почти без белков, те же пухлые губы и на нижней — свежие оттиски зубов.
— Слово есть слово, и десятилетия здесь не играют никакой роли, — прогудел он как бы из лопнувшей глубины, и я вспомнил, что и в былые годы его голос тоже напоминал эхо. — Ну, а ты меня узнал? Говори, не стесняйся.
Его «тыканье» на какой-то миг ошарашило меня. При нашей последней встрече он был чуть старше меня и имел основание говорить мне «ты». Я же в знак уважения обращался к нему на «вы»; теперь соотношение лет стало иным: я, наверное, много старше его и имею моральное право отвечать ему «ты»:
— Еще спрашиваешь, узнал ли? Не знаю, поверишь ли: лучше, чем самого себя. Чтоб человек ни на волосок не изменился! Да это и не удивительно, ведь время тебя не коснулось. Правду сказать, я не знаю, как тебя теперь зовут, но когда-то тебя называли «ешиботник с тремя глазами». Говорили, что у тебя был на затылке третий глаз, который видел много дальше, чем оба передних, хотя и эти были проницательнее, чем у других людей. Но мне ты доверился, что твое подлинное имя — Йонта, Йонта-хиромант.
— Память — что улей! — отступил он от меня, пятясь, и на волнистой пыли обозначились оттиски его ступней, как на рентгеновском снимке. — Но почему ты сказал, что у меня был третий глаз? Что однажды получено, то подарок навсегда.
Йонта быстро повернулся, сдернул головной убор, больше похожий на птичье гнездо из соломы и перьев, чем на шапку или ермолку, и прогудел своим утробным голосом:
— Вот мой третий глаз — на затылке. Круглый и подвижный, как слеза. Устреми в него свой взгляд — —
Я поступил, как велел Йонта: напряг зрение и уставился в открывшееся отверстие на его голове.
— Ну, друг мой, что видишь?
— Вижу, как рождается звезда, а с нею вместе и ее трепетная голубизна.
3В миг, когда Йонта снимал свой головной убор, прямоугольные камни уже были залиты колодезной мглой. Вспененная белая пыль, носившаяся в пространстве, будто поблизости взорвали меловую гору, тоже стала мглистой. Лишь капля крови — или червячок — стала еще краснее и бриллиантово сверкала из стебля, перемигиваясь с только что родившейся звездой.
С верхнего края стены взмыли, выделяясь на фоне старого серебра семисвечника, три голубя, розово озаренные последним солнечным пятном.
Корона из голубей взмахнула тремя парами крыльев, приподнялась над стеной и, паря, повисла вверху.
4Йонта взял меня под руку:
— Отделимся от толпы. Не хотелось бы, чтобы меня здесь кто-нибудь узнал. Я появился только ради тебя.
Нелегко было плыть против потока теней, который ночь высвободила из шлюзов.
Усилиями этого мира и того, при помощи всяческих ловких ухищрений мы выпутались из незримых, но осязаемых рук, ног, костей, тел и по лесенке, что сбоку вилась вверх, к юной звезде, при рождении которой я присутствовал, забрались в какие-то руины.
Там мы оба уселись на землю и прислонились головами к выступам балок или кирпичей разрушенного строения. Мимо дырявых стен струился бледный желтоватый свет, и было похоже, что вблизи кочуют дюны. Теперь я заметил то, на что прежде не обратил внимания: мой Йонта не один, его сопровождает костяная трость. И вот она ложится у его ног с преданностью собаки, которая водит слепого
Йонта снова начал, и голос его перекликался с цветом и шелестом песчаного сияния, плывшего мимо нас:
— Ты, верно, полагал, что я не сдержу слова, что у духа не хватит духу, как додумался сострить один французский философ. Я действительно прибыл из царства мертвых. Но все, что я обещал в этом мире лжи, я выполняю.
Я пытался «держать фасон»:
— К чему ненужные подозрения? Я ждал твоего появления каждый день. Клятва ведь не хаханьки. Если бы жребий пал на меня — я бы тоже не изменил слову. Я вспоминаю нашу первую встречу. Мне было тогда шестнадцать лет — —
— Семнадцать! — Мой приятель с того света чихнул, и я тихонько пожелал ему здоровья. — Есть у меня еще кусок памяти. Но только кусок, потому что то, что я забыл, я не помню. Да, что я хотел сказать? А, вот какая к тебе просьба: не называй меня больше Йонтой, а зови так, как звал меня блаженной памяти отец и как звали моего деда, благословенна память его, — Йонтев[30]. Если угодно, можешь добавлять «рав»[31]. К чему отрицать, для меня это праздник — видеть тебя в живых. Тебе не было нужды восставать из мертвых, как тем, что постоянно носятся в общем потоке. Прости мне эти мелкие соображения. Итак, рассказывай.
— В самом деле, семнадцать! Видать, сглазили мою морщину на лбу. Ох, и юн же был я тогда! Мало сказать, юн: сама юность! Ее было столько, что я мог бы наделить своей юностью целое местечко стариков и все еще оставаться юным.
Это было в Иерусалиме-Литовском в конце лета. А лето в том же было возрасте, что и моя юность. У глинистого берега Вилии, там, где я проживал, жил и вишневый сад, в котором я любил освежать свои мысли. Сад не был моим. Он был арендован на десять лет садовником по имени Мунка Пойтерыло. Странное имя, но так его звали. Рассказывали, что невеста его умерла под хулой, и он поклялся никогда больше не свататься. Садовник был добр ко мне. Его не огорчало, что я лезу через забор в его сад. Позднее он даже соблаговолил дать мне ключ от калитки. Опасался, как бы я не порвал штаны. И его нисколько не задевало, что я время от времени лакомлюсь его вишнями.
В один из вечеров на исходе того лета я вошел в сад Мунки Пойтерылы и беспричинно расплакался, для собственного удовольствия, чтоб облегчить душу.
Я улегся в сладкую траву под веткой вишни. Под откосом глиняной горы плескалась Вилия. И волны не вода, а вино. Они, видать, поднялись до самого сада и опьянили меня. И вот картина, которая явилась мне во сне:
Я лежу в траве под вишневой веткой в том же саду. Из моего сердца прорастает игла. И на ней легко и воздушно, точно водяная птица, танцует балерина. Ее маленькие резвые ножки танцуют на острие иглы, н игла их не ранит. Я вижу, как в игле отражается ее тело, и глаза мои прикованы к игле. Когда я порой произношу или пишу: красиво, красота, — это всего лишь бледная тень той балерины, чей танец отражался в игле. Но едва я вздумал прикоснуться к ней, как балерина вместе с иглой исчезла.
После этого сна, или видения, напала на меня черная меланхолия. Сад для меня в ту ночь увял, хотя именно тогда он вздулся огненными вишнями, как в горне раздуваются едва тлеющие угольки. Я возложил свою правую руку на сердце, на то место слева, откуда проросла игла, и сказал своим обманутым пальцам: ребятки, вам ничто не поможет, вы обязаны коснуться балерины, иначе — —
А так как я в ту пору проводил свои дни в библиотеках, штудировал Спинозу и был полон его интеллектуальной любви, черная меланхолия непрестанно сосала меня, как пиявка. Истолковать сон и помочь прикоснуться к балерине, танцующей на игле, Спиноза не мог. Зато садовник Мунка Пойтерыло видел лучше, чем мои домашние, что мне что-то мерещится и что я угасаю, как свечка. И вот этот самый Мунка Пойтерыло и рассказал мне, что в городе есть хиромант, которого называют «иешиботник с тремя глазами». Он читает сны, как читают письма на родном языке, а знаки и линии на ладони человека — для него что тропинка в густом ельнике. Ступай к нему, советовал мне Мунка, и иешиботник с тремя глазами прочтет твою судьбу и исцелит тебя.
Короче, Мунка дал мне твой адрес, и я направился к тебе. Ты жил в проходном дворе. У ворот была лавчонка ржавеющих изделий из железа, и у косяка торчала коса. Ты жил в пристройке с облупленной штукатуркой, и черная балка подпирала ее ребра. Надо было быть акробатом, чтоб добраться к твоему чердачку. Деревянная лестница была без перил.
Я помню твое треснувшее зеркало с пятнами, зелеными, точно листья водяной лилии. Под зеркалом посвистывал самовар, словно на улице уже мороз, хотя лето еще и не начинало упаковывать свои зеленые чемоданы. Стол прогибался под тяжестью книг в потертой коже. С краю лежала раскрытая латинская книга с изображением руки, прорезанной линиями, а между ними — цифры. На тебе были пелерина из золотой паутины и красная бархатная ермолка.
— Все правда, — качнул мой собеседник острым подбородком и проверил, сидит ли еще ермолка на его голове. — Все правда, кроме одной ошибочки: самовар не посвистывал, он был холодным.
— Ты, вероятно, лучше помнишь, будь по-твоему. Мне важно вспомнить главное: едва я собрался раскрыть рот, как ты сообщил, что меня зовут Аврахам. Затем ты уставился на мою дрожащую ладонь и, по-приятельски хлопнув меня по плечу, сказал: тебе мало видеть балерину, танцующую на игле, ты хочешь еще и потрогать ее? Не будь таким умником. Разве может человек потрогать душу? Пусть танцует. А ты будь верен балерине, люби ее хоть за то, что удостоился видеть ее танец, отраженный в игле, проросшей из твоего сердца. Вы еще будете вместе мечтать и танцевать, и никто вас не сможет разлучить — —