Михаил Нисенбаум - Теплые вещи
– Ну, как там Лидия Григорьевна?
– Дай книжку-то глянуть, – он взял томик в руки и тоже почувствовал. – Где взял?
– Вчера, в книжном, я говорил.
– Хм, странно. Я ведь там был вчера утром...
– А я – вчера после обеда.
– Завоз-то утром был. Мы зашли с Федькой. Он все плакался, что денег нет. Я предлагал, а он, чудак, не берет...
Кто такой Федька, хотел я спросить, но тут в коридоре остро зацокали каблучки. Дверь пискнула от неожиданности. Покалывая сердце звуками шпилек, в мастерскую вошла Ира, девушка с полными губами и пустыми глазами. Она протянула мне свернутые в рулон глянцевые афишки.
– Вот, возьми... – сказала Ира мне. – К вечеру надо сделать.
Тут она слегка мотнула головой, так что ее волосы нежно плеснули на шею и одно плечо. Черные гладкие волосы. Меня восхитило это движение, как за секунду до того возмутили ее манеры. Она не поздоровалась, не попросила об услуге: просто велела выполнить работу. Но мотнув волосами, она словно доказывала, что имеет право вести себя именно так.
– Здрассьте, здрассьте, – Вялкин элегантно оперся на зонт. – Сделаем-сделаем, организуем, не извольте беспокоиться.
Ира смерила Вялкина взглядом. Вялкин тоже смерил Иру, но у нее почему-то смерилось лучше. Вообще-то Вялкин при его небольшом росте умел смерить взглядом так, что смеряемый тотчас терял в масштабе. Это я знал по себе. Ира ничего ему не ответила.
– Текст какой? – буркнул я мрачно.
Разговаривать с такими я не умел. Честно говоря, вообще с девушками разговаривать не умел.
– Читать умеешь? Там на обороте написано, – сказала Ира, уже стоявшая в дверях, и еще раз мотнула волосами на прощанье.
Дверь закрылась, каблучки гордо уцокали в тишину.
Мы переглянулись.
– Такая... – сказал Вялкин с осуждающим упоением. – Просто...
– Кто, Ира? Какая?
– Распоследняя, какая.
– Распоследняя? Откуда ты знаешь? – ужаснулся я, ожидая подробностей.
– Да уж знаю, – внушительно ответил Вялкин, отсекая саму возможность предъявления подробностей и давая понять, что сомнения просто неприличны.
На глянцевых листах афиш были изображены в ряд несколько старушек в русских костюмах и с ярко накрашенными губами. На декоративном чурбачке перед ними сидел сравнительно молодой мордастый гармонист. Изящной берестяной вязью было написано «Народная капелла "Березовый напев". Программа "Последняя любовь". Лирическая сюита».
– Распоследняя... – задумчиво повторил Вялкин, положил томик стихов на стол. – Давай, бывай.
Он покинул мастерскую на удивление тихо.
Часов до пяти я, закусив губу, обводил буквы, линии и пятна одуряюще пахучей эмалью в левом кармане у сцены (в мастерской щит не помещался). Закончив, с трудом разогнулся, плотно вдавил в зияющие проемы банок жестяные крышки, захватил перепачканные кисти и пошел в мастерскую. В мастерской ярко горел свет, у щита, прислоненного к стене, сидел, подавшись вперед, Мокеев и дописывал объявление о концерте, дополняя каждую букву глухими проклятьями в адрес «народной ... капеллы "Березовый, на..., напев", всех ее ...утых участниц, старых про..., зло... чей последней любви и предпоследней тоже». Писал он быстро, буквы выходили ловкие – одна к одной – и легкие, как бы летящие в стремительном танце. Удивительно, что у такого грубияна и мизантропа был почерк мечтательной девятиклассницы.
Сразу вспомнились мои мученические «А», «У», «X», а также «О», которые я каждый раз писал, уповая на удачу. Вздохнув, я пошел отмывать кисти и руки пиненом. Раздражающе-праздничный запах скипидара силой сдирал усталость. Идя домой, я чувствовал, как горит покрасневшая кожа рук. Земляничное мыло не смогло перебить скипидарного аромата. Я шел и смотрел на башню.
4
С утра светило солнце, ликовавшее по поводу открытия XVII районной партийной конференции... Мастерская была полна света, делать было нечего. Николай Демьяныч, избранный делегатом конференции от ДК имени В. П. Карасева, сбежал через две ступеньки в мастерскую и панически огляделся. Очевидно, я сидел в слишком расслабленной позе, поэтому главхуд заявил:
– Михаил, пока с делами посвободнее, сходи, что ли, в Центральный, принеси декстринового клея. Мы наш извели, на складе нет пока... С Виктором я уже обсудил.
Стараясь не выдать радости, я сказал тусклым голосом, что отправлюсь через пару минут. Николай Демьянович подошел к заляпанному зеркалу, висевшему над умывальником, подергал из стороны в сторону узел галстука и ушел, крепко хлопнув дверью (что бывало довольно редко).
По коридорам, фойе и холлам Дворца стайками бродили привычные к костюмам партийцы и завитые тетки с агитаторски алеющими губами. К запаху мастики примешивались ароматы парфюмерии и праздничной еды. Динамики, спрятанные в капителях колонн, плоско гаркали: «Слышишь, время гудит – БАМ!!! на просторах крутых – БАМ!!!». Этот «бам» провожал меня до дверей и мысленным эхом гнался почти до самого Центрального клуба-кинозала. На клумбах аллеи все еще цвели побуревшие частью бархатцы, лужи на асфальте подсыхали. Я жмурился от яркого осеннего солнца.
5
Отправить меня к Вялкину – все равно что заставить голодную собаку съесть граммов двести телячьей вырезки. Попадая в вялкинскую мастерскую, я оказывался сразу у множества врат в нездешнее. Это было очень уютное, только наше с ним нездешнее, келейный мир, теплый, светящийся за рамками обычной жизни и благостный, как золотая византийская миниатюра.
Как и многие в ту пору, Вялкин искал повсюду следы утаенного и запретного. Упоминания о четвертом измерении, скрытые от сознания тени – Бога, пращуров, далекого прошлого и апокалиптического будущего. Тайные сведения в недоступных книгах, музыка, которую почти никто не слышал, картины, которые мир не смог оценить. В том же ряду были чтение между строк или слушание заглушаемых радиоволн... О чем бы мы ни говорили – о политике, о вселенной или об искусстве, – всегда позвякивали ключи от тайны, которые были только у него. У нас.
* * *Тот, кто думает, будто главный дар гения – творить, ошибается. Первая и важнейшая черта одаренного человека – способность воспринимать и ценить: увидеть в вещах больше, чем только вещи, а значит, как раз впервые и увидеть вещи по-настоящему. Заметить в ком угодно больше, чем «всего лишь». Станет ли он теперь рисовать, сочинять или облечет пережитое в чувство благодарности и родства с целым миром – не так уж важно. Даже если такой человек ничего не напишет, а просто помирится со своей подружкой или женой – это ведь тоже неплохо. Честно говоря, я до сих пор не знаю, что лучше. Во всяком случае, чем глубже и полнее талант, тем больше талантливого он видит вокруг.
Когда мне было пятнадцать, Вялкин дал мне почувствовать, как много от меня зависит в деле постижения мира, сколько во мне скрыто умений и сил. Ради его похвалы я способен был с одинаковым рвением взлететь и ринуться вниз. Скажи он мне, что из меня получится прекрасный штангист, танцор или кадровый офицер – и я не колеблясь отправился бы на штурм указанной вершины. Если бы не Вялкин, я никогда не стал бы рисовать. Не проникся бы ранним уважением к философии. Не задумался бы об устройстве мироздания. Но самое главное, без Вялкина я никогда не познал бы счастья такой дружбы.
Обычно, идя к Вялкину, я огибал Центральный и подходил к обитой железом двери рядом с лестницей, ведущей в будку киномеханика. Но сегодня я шел по официальному заданию, а потому направился к главному входу. У стеклянных ворот меня встретила контролерша, сделавшая запрещающее лицо и привставшая со стульчика... Но потом она меня узнала, сказала, что Витя уже у себя, и я пошел по пустому холлу, прислушиваясь к звуку своих шагов, покалывавшему эхом высокие светлые потолки.
Из полураскрытой каморки пробивался электрический свет. Солнца в вялкинской мастерской никогда не было. Окно выходило на сумрачные, одетые лопухами и мусором задворки, было зарешечено и завешено огромным, как стяг православных дружин, Спасом. Отчего-то против Спаса никто не возражал.
Учитель с большой буквы мирно сидел на диванчике и листал журнал. В лотке подсыхал рекламный щит фильма «Дети как дети», написанный потешными, похожими на сплющенные бублики, рыжими и ярко-синими буквами. Досужесть делала Вялкина добрее. Занимаясь делом или даже просто стремительно идя по улице, он, по моим наблюдениям, всегда был нетерпим и категоричен.
– Ну-с, молодой чек, что новенького?
– Слышишь, время гудит: «БАМ»?
– Что?
– Николай Демьянович повелеть изволили испросить у вас толику клею декстринового...
– Толику, говоришь? – сказал со смешком Вялкин. – На кой я буду Толику давать подотчетный, между прочим, клей?
– Что читаешь?
– Интересно получается... Бережешь материалы как зеницу, можноскать, ока, а тут приходит какой-то Толик...
Я давно заметил, что Вялкин не любит сразу отвечать на вопрос, словно это означало подчинение чужой воле.