Вероника Кунгурцева - Орина дома и в Потусторонье
Сана, незримо присутствовавший за столом, многое бы — по примеру дяди Сережи — отдал, чтобы попробовать этой самой картошечки.
Пелагея Ефремовна, потчуя брата, стала спрашивать: а, дескать, цел ли еще, Серёжа, тот пиджак, который спас тебя?
— Целый. Я ведь его, Пелагеюшка, берегу как зеницу ока, я вроде как второй раз родился тогда, в четырнадцать-то лет! Иные в счастливой рубашке рождаются, а я — в счастливом пиджаке… который дядя Ефрем дал мне одеть на выход. Нашел ведь я его: на том самом месте нашел… И вот — сколь лет прошло, а я пиджак дяденькин храню.
Помянутый Ефрем Георгиевич не замедлил явиться и подсесть к столу: его дочь Пелагея — по наущенью Саны — «случайно» поставила на стол лишний прибор. Хотела было убрать, да рука не поднялась.
А Ефрем Георгиевич, понюхав то, да другое, да третье, но так и не притронувшись к людской еде, говорил племяннику:
— Ну спасибо, Сережа, что не забываешь! Выпить бы нам с тобой за встречу, да… как-нибудь потом… Люблю я тебя, Сережа, как сына родного люблю, и всегда любил, у меня сынов-то не было, одни девки — вор-роны! А Палашка — самая отъявленная бестия была. Не знаю, как сейчас.
Пелагея Ефремовна пристально посмотрела в тот угол, где за длинным столом помещался ее строгий батюшка. А тот продолжал:
— Эх, ведь мог я воротиться на землю-то, сидел бы сейчас с вами самым законным образом… — Ефрем Георгиевич с пристрастием поглядел на Лильку. — Как истыкали меня ножиками-то, да не успела еще моя душенька пройти отмерянного пути — так Пелагея зачала. Ей уж за тридцать тогда было — совсем засиделась, никто брать не хотел из-за дурного нрава, да вишь нашелся чужедальний ухажер. И как раз вовремя! Мог, мог я завернуться в новую плоть! Да… не захотелось девкой быть — вот коли парень бы был, тогда да!
А дядя Сережа вздохнул:
— Так ведь убийц и не нашли!
— Нашли, — принялся возражать ему Ефрем Георгиевич. — Я нашел! Одного.
— И не смог я никого опознать, а ведь сколько мы ездили по деревням! Лица-то у бандитов снизу платками были обвязаны — попробуй тут узнай!
Ефрем Георгиевич, нимало не стесняясь перегородившим ему путь столом, прошел сквозь доски и остановился (верхняя половина туловища возвышалась над столешницей, он как бы вырастал из рыбного пирога, а ноги оказались под низом), с этой удобной позиции дед разглядывал портрет внучки, склоняя голову в картузе то к одному плечу, то к другому, после одобрительно крякнул и похлопал племянника по плечу:
— Ничего нарисовано, похоже! А то ведь нынче, передают, такого намалюют — что не сразу и разберешь, где рука, где нога. И частичку души Лилькиной отщипнул — и поместил в портрет, немного, конечно, да слишком много-то ведь и нельзя! — Покойник оглядел семейство, поцеловал правнучек: дурочку Орину и криксу Милю — в темечко и со вздохом сказал: — Ну ладно, бывайте, пойду я, засиделся! — Ефрем Георгиевич помедлил еще и на прощанье вновь обратился к племяннику: — Живи, Сережа, живи! За двоих живи: и за себя, и за меня! — и растворился в воздухе.
Лилька поехала в район на совещание и прямо посреди улицы познакомилась с полярным летчиком! И Крошечка поняла, что Пурга — то место, где эскадрильями ходят опустившиеся на землю полярники. И вот теперь этот полярный летчик — правда, почему-то одетый, как все наземные мужики, — приехал к ним. «Свататься!» — тотчас решила Пелагея Ефремовна и первым делом сунула гостю под нос Лилькин портрет: дескать, и мы не лыком шиты — коль рукописные портреты имеем! Портрет был высочайше одобрен, так же, как шаньги, пироги и брага.
Летчик с Лилькой ушли в лес: по грибы, по ягоды, — а Крошечку с собой не взяли. Вернулись они уже затемно: и, на удивление, без ягод и без грибов! Полярник — делать нечего — по позднему времени остался у них ночевать, положили его в сенях, на полу, и… Лилька, как настоящая жена, улеглась с ним. Орина тотчас — как настоящая дочка — покрутившись, покинула свою койку, побежала в сени и втиснулась между ними.
Орине казалось, что ей тут самое место, что все девочки, имеющие своих пап, спят именно таким образом. Когда ее попытались уложить на место, смирная Крошечка стала неожиданно — на манер криксы сестры — протестовать. Она настолько уверилась в своих правах, что переубедить ее оказалось невозможно. Лилька тащила ее в боковую горенку, а Орина орала и извивалась, пытаясь вырваться и вернуться на облюбованное место. Когда она лягнула мать, из кухонного кута вышла Пелагея Ефремовна с кочергой и показала внучке: «Вот!», но и кочерга не возымела своего кривого действия.
Тогда раздраженная Лилька вынуждена была сказать правду, дескать, у полярного летчика есть на Севере своя дочка… и только тогда Орина смирилась: это был ложный папа, как бывает ложный опенок, ее обманули, вернее, она сама обманулась, — и, с затухающими рыданиями, которые все еще рвали ей грудь, вся в слезах Крошечка уснула.
А наутро полярный летчик исчез из ее жизни — а также из жизни Лильки — без следа. Никто в избе ни разу о нем не вспомнил. Увы, даже чудесный портрет не сумел заставить летчика выйти из-за полярного круга, оставив в том кругу жену и собственную дочку, чтобы прилепиться к чужой Лильке с чужой Крошечкой здесь, на Урале.
Орину послали в магазин, Сана попугаем Сильвера сидел на ее правом плече, только что «пиастры» не кричал. Завернув за угол, Крошечка увидела, что женщины облепили все крыльцо — значит, магазин вот-вот откроется. С Долгой улицы вывернула татарка, старая дева Рабига, и на цыпочке левой ноги, которая не ставилась на всю подошву из-за какой-то врожденной травмы, неуклюже переваливаясь на неравновесных конечностях, подошла к магазину.
Крошечка, не решаясь взойти на высокое крыльцо, стояла, прислонившись к столбу, слушала, чего говорят там, в верхах.
Егор Кузьмич Проценко возил свою отчаянно рыжую жену в столицу: себя с ней показать и людей посмотреть. Теперь тетя Кристина рассказывала, что она и в мавзолее была, и в планетарии была, и в ГУМе была — магазин длинный, как Долгая улица, — и в Третьяковской галерее была, даже на балет ходила…
— И в чем же ты, Кристина, в Большой театр ходила, неужто Кузьмич вечернее платье тебе купил?
— Зачем вечернее, — обиделась тетя Кристина, — я в дневном ходила, — и, щепотью прихватив на груди платье, от шеи чуть не до талии обшитое медяками, значительно позвенела своим кладом. — И ведь платье-то какое удобное оказалось: как пять копеек на метро не хватат, али три копейки на газ-воду, так Егор с меня деньги и срезат, так и срезат! А в театре-то на балет никто и не смотрел, — хвалилась женщина, — все на меня глядели, думали, вот какой денежный мешок в ложе сидит! — и подмигнула озорным зеленым глазом.
Рабига слушала-слушала, а после, сплюнув с крыльца в пыль, пренебрежительно сказала:
— Казан — город ба-алшой, Москва — ма-аленький!
— А у Юли Коноваловой сегодня коза подохла, — не к месту обронила Нюра Абросимова.
— Коза! Коза — это что, — воскликнула пекариха Нина Казанкина, — говорят, Глухов, лесничий, — при смерти, в Пургу увезли!
— А чего с ним такое? Я его недавно видела: здоровый был! Воспаление, что ли, какое?
— А и кто его знает что… Врачи не говорят. Маршиду не пускают, она под окошками, бают, дежурит, ночами не спит, стоит на часах. А бабка енгалифская сюда прикатила с девчонками, чтоб изба не пустовала.
Но тут продавщица Тася Потапова открыла двери магазина, и женщины, всем скопом ввалившись внутрь, принялись разбираться, кто за кем стоял да кто не занимал, а лезет вперед всех. Крошечка кое-как уж втиснулась в свою очередь: между тетей Кристиной Проценко и Рабигой. Сана, чтоб его не затолкали, дожидался свою подопечную птичьим манером: на проводах.
Орина с Милей играли в похороны — закопали в землю разноцветные бутылочные стеклышки: синие, зеленоватые, йодисто-оранжевые — драгоценные. Сверху насыпали холм, посадили «дерево» — сухую разлапистую ветку. Сана лежал вместе с осколками, пытаясь представить, каково это — не иметь возможности выбраться на свет божий. Стеколышки остались в тяжелой тьме, под слоем земли — а он с легкостью вызднулся наружу.
Вдруг на воле шорох шин раздался, щеколда подскочила— и во двор, оставив велосипед за воротами, вошла нынешняя фельдшерица, преемница Пелагеи Ефремовны и Лилькина пургинская одноклассница — Ирка Деветьярова.
Пелагея Ефремовна вышла на крыльцо.
— Давненько, Ира, не была… — говорила Пелагея, твердо верившая, что на пенсию ее спровадили из-за Ирки, имевшей руку в райздравотделе, и потому не приглашавшая гостью в избу. — Зачем пожаловала?
— Да я так, Ефремовна, зашла… Лильки-то нету? — спросила Деветьярова рассеянно.
— В школе, — кратко отвечала Пелагея Ефремовна; Ирка у Лильки в особенных подругах никогда не числилась, родом она была из соседнего села Кечур.