Лоуренс Норфолк - Носорог для Папы Римского
— Солома, — раздался чей-то — не Бернардо — голос.
— Для постелей, — произнес второй голос.
— Брат Ханс-Юрген приказал нам принести соломы для постелей, — добавил третий.
В дверном проеме стояли три монаха — помоложе, чем тот, который препроводил их сюда, и все трое держали по охапке соломы.
— Очень кстати, — Сальвестро вскочил. — Кладите сюда. — И он указал на пол.
Они сидели на соломе и наблюдали за тем, как таял и уходил на запад дневной свет. Запахло едой, Бернардо возобновил свои жалобы, однако убежденности в его голосе поубавилось:
— Зачем нам было сюда добираться? Надо было делать, как я говорил. Но ты-то меня никогда не слушал, никогда. А я говорил, что нам надо было делать. Нам надо было остаться с Гроотом.
— Гроот умер, — ответил Сальвестро, и Бернардо умолк.
Через некоторое время появилась все та же троица: двое несли миски с каким-то варевом, третий — масляную лампу. В ее колеблющемся свете монахи наблюдали за тем, как двое чужаков поглощают пищу — жадно, вот как изголодались, — потом забрали пустые миски, но не ушли. Сальвестро наблюдал за троицей — монахи все вились возле чулана, словно им было поручено какое-то дело, но они не знали, как к нему приступить. Наконец за спинами у них появился четвертый — тот, что постарше, которого они видели утром. Брат Ханс-Юрген кивнул Сальвестро: — Отец Йорг хочет вас видеть. Прямо сейчас.
Пруды замерзли, но море не схватилось — начало зимы оказалось мягким. Первый снег выпал на Михайлов день[5] — крупные, пушистые хлопья, которые тут же растаяли. Ветра тоже почти не было, гнилая выдалась зима.
Их можно было заметить издали — они обходили трясину возле Шмоллен-Зее, шли на веслах по Крумминер-Вику, шлепали по берегу около Айгхольца, держа путь на север, а солнце уже уходило туда, где лежал материк. Они шли по двое, по трое, ноги по колено в грязи — за домом Стенчке было болото, потом путь лежал через облетевший и казавшийся чужим лес — ближе к берегу он заканчивался березовым подлеском. Пару раз они завернули к Плётцу, но тот только качал головой: мало ему своих забот! А до Брюггемана ему нет никакого интереса.
Отт, Ронсдорф, Ризенкампф, Виттманс из Крумминера и тот Виттманс, что из Бухенвальда, Хаазе, Питер Готтфройнд и другие являлись по вечерам, здоровались с Матильдой и усаживались возле очага. Она наблюдала, как они откашливались, сплевывали в огонь, ерзали, усаживались поудобнее на узких скамьях. Физиономии продубленные, красные, пламя очага пляшет на небритых щеках. Мужчины молчали — неловкое молчание окутывало всех непроницаемой пеленой. То были мрачные сборища. Брюггеману повезло, что у него такие соседи. Хотя ему самому следовало разобраться с этим.
Матильда помнила, как впервые увидела тех двоих. Они возникли на пороге, великан сзади, тот — впереди, и она им открыла, а потом уже к дверям вышел Эвальд и узнал того, что впереди. Того, который вернулся.
Муж отдал им рыбный сарай. Потом они попросили еды. Потом — бочку. А когда пропала лодка, она подумала — правда, без большой уверенности, — что это последняя плата, что они с Эвальдом больше уже ничего не должны, что те двое уплыли или утонули. И когда в дверь постучал монах, она перепугалась, что чужаки вернулись. А потом голос, явно никому из них не принадлежавший, спросил, есть ли кто дома.
На пороге стоял монах — высокий, на вид чуть постарше мужа; он был один. «Ты Брюггеман?» Муж кивнул. Она ушла в дом, но слышала обрывки разговора: да, теперь у нас, в монастыре… Наш приор слишком доверчив, до неразумного… Монах жестикулировал размашисто, уверенно. У него были руки человека, привычного к тяжелому труду, — мозолистые, с крепкими короткими пальцами. Матильда слышала, как он сказал: «Ты хороший человек, Брюггеман. Островитяне хорошие люди…» Дети, лежа тихонько, притворялись, будто спят. И все дети на острове не спали, а только притворялись. «Правда за вами. Вспомни Льва, Брюггеман…»
А следующим вечером пришли они. Соседи, хотя теперь отношения с ними стали более натянутыми, напряженными. Матильда наливала им в кружки бульон, слушала и кивала. Огонь в очаге прогорал, и она посылала мужа за дровами. Когда Эвальд выходил, их словно прорывало, словно выстреливала пробка из бутылки вина, терпеливо ждавшей этой минуты. Тогда он был совсем мальчишкой… Один Господь знает, что та ведьма и ее отродье с ним сделали… Они потом его сторонились — ну, как все мальчишки: Чем наш Эвальд занимался с Дикарем… Тогда они просто дразнились, но то, что сейчас происходит, — это уже совсем не смешно. То, что свалилось на Брюггемана, свалилось на них на всех: их отцам следовало довести дело до конца.
Эвальд появлялся на пороге — с охапкой дров, поверх которых он смотрел на мрачные лица соседей, снова окутанные тенью и молчанием. Он садился на свою излюбленную низкую табуретку, и в кряхтениях и кряканьях гостей снова слышал нечто невысказанное, но понятное без слов: «Значит, вот как оно получилось? И ничего было сделать нельзя, а? Да, Эвальд?» Они не хотели на него давить, но это же он был в центре всех событий, без него ничего такого бы не было. Потому они и являлись к нему, к Эвальду Брюггеману, и усаживались возле его очага. И чем ближе они подбирались к сути дела, тем чаще кивал он, соглашаясь — так же, как согласно кивал монаху. Это же его, Эвальда, ведьмин сынок потащил в ту ночь в лес. А теперь ведьмин сынок вернулся. Монах их предупреждал, и так оно и вышло.
На Михайлов день она варила гусиный суп, котелок кипел на огне. Открыла дверь, а там он стоит. Сердце у нее так и подскочило, но она все же выдавила из себя, что, мол, Эвальда нет дома, и не сомневалась больше: то, что должно быть сделано, должно быть сделано. Нет дома, повторила она, захлопнула дверь и ждала, припав к ней спиной и слушая его удаляющиеся шаги. Ждала, когда придет муж, чистила овощи и помешивала варево в котелке, а когда Эвальд вошел, ничего не сказала, ожидая, пока тот не усядется. Он опустил палец в поставленную перед ним чашку, попробовал похлебку.
— Он приходил, — сказала Матильда.
— Кто?
— Ведьмин сын. Дикарь.
— Ну и что из того? — Голос фальшивый, лицо притворщика.
— Хочет вернуть лодку. Просил тебя помочь вытащить ее на берег.
Эвальд кивнул, и она увидела, что муж тоже испуган — не меньше ее самой. Они молча смотрели друг на друга.
— Позови остальных, — сказала Матильда мужу.
— Хорошо, я пойду, — сказал Бернардо.
Он смотрел, как великан, все еще хромая, ковыляет через поле. За эту неделю у Сальвестро вошло в привычку, собравшись с силами, колесить по острову в поисках потерянного его компаньоном башмака. В рыбном сарае все осталось, как было. И пруд был все таким же, только кто-то перевернул их подъемник. Он повернул к берегу — вот дым из Эвальдовой трубы, вот сама труба, раздвинул ветки — а вот и дом, спустился по пологой тропинке к дверям. Помедлил. Хватит, он уже неделю как откладывает. Постучался.
Бернардо отставал ярдов на шестьдесят, как раз поравнявшись с березовой порослью, и недоуменно озирался вокруг.
Матильда смотрела на него через порог. Он вдруг растерялся и, не зная, что сказать, пробормотал что-то насчет лодки, хотя пришел совсем не за этим — он-то надеялся застать самого Эвальда. Ему нужно было переговорить с мужем, а не с женой. Надо ведь вернуть лодку, которую монахи вытащили на берег под восточной стеной церкви. Это, конечно, большая любезность с их стороны, только они ничем ее не накрыли, и в лодке скопился снег, который потом растаял, а после этого замерз, так что сейчас в ней сплошной лед. Пожалуй, стоило самому за ней присмотреть. И надо поскорее найти Бернардов башмак. Во всех этих неприятностях Сальвестро винил приора.
В шестидесяти семи ярдах сзади Бернардо сражался с березовым подлеском, неподатливым и высоким, выше его роста. По небу бежали серые облака, но на скорый дождь было не похоже. Бернардо выламывал низко свисающие ветки, а потом вдруг рухнул вниз и исчез из виду.
В тот первый вечер он шел за Хансом-Юргеном — сначала они поднялись на два коротких лестничных марша, затем лестница внезапно оборвалась. Они свернули за угол и оказались в проходе над северной галереей монастыря. Сандалии монаха клацали по каменному полу, сам же Сальвестро ступал почти неслышно. Ханс-Юрген нес перед собой масляную лампу, которая отбрасывала огромный шлейф тени, вбирающий его в себя и волокущий за собой. Они миновали три двери, расположенные на равных расстояниях в правой стене, и подошли к четвертой, в конце прохода. Луч света плясал на двери, на истертом пороге, на покрытых крошечными ямками и бугорками плитах пола, таял и исчезал во мраке прохода. Сальвестро слышал слабый рокот волн — наверняка окна всех комнат, мимо которых они проходили, смотрели на море. Монах остановился, а Сальвестро, с непонятно откуда взявшейся уверенностью, подумал: «Я уже здесь бывал».