Дина Рубина - Наш китайский бизнес (сборник)
— Вы прекрасно выглядите, — сказала Зяма.
— Ай, я вас прошу!.. Вот так и ваш дедушка — пусть земля ему будет пухом, — он умел сказать два-три слова, что они западали прямо в середку сердца и там оставались на всю жизнь… Он меня и нашел в этом сундуке… Может, заметил, что папа тихонько на чердак поднимался с миской еды или вынести за мной ведро… А может, ночью шаги слышал, я ведь выбиралась из сундука походить, поразмяться… тихонько так, подкрадусь к слуховому окошку и смотрю, смотрю на улицу…
Так вот, Зяма дождался, чтоб днем никого не осталось, поднялся на чердак, открыл крышку сундука и приподнял кожи. Я-то думала, что это папа, а как увидела над собой чужое лицо… Ой-вэй! И он мне быстро шепнул на идише: «Не бойся, дитя»… Вы понимаете идиш?
— Да, — сказала Зяма, — дед часто со мной сбивался на идиш. Мы ведь с ним жили вдвоем до самой его смерти, я в юности не очень-то ладила с родителями. Потом это как-то сравнялось. Но с тринадцати лет я жила с дедом в его двухкомнатной квартире. И он, бывало, машинально начинал говорить со мной на идиш. Мне приходилось понимать. А здесь я вдруг много чего вспомнила…
— Да, это было смешно, — задумчиво повторила старуха, — ему что-то восемнадцать, а мне шестнадцать, и он мне говорит: «Об ништ мойрэ, киндэлэ…» — не бойся, дитя… У него была такая улыбка, — вот как у вас, очень похоже, — что от нее таяла душа. Что бы он ни вытворял (вытворал), какие бы штуки он ни выкидывал, понимаете, — Господь дал ему такую милоту, такой голос (я и сегодня его слышу), как будто предназначал его… Я не знаю, как это сказать… как будто он был создан для великого смысла, но не в то время и не в том месте… И это в нем чувствовали женщины. Боюсь, что я не очень-то умею это сказать… Он был страшно ласков, понимаете, он никогда не стеснялся говорить много-много таких милых слов, от которых сердце млело…
Боже мой, подумала Зяма, глядя на маленькую старушку, разве может любовь длиться так долго?..
— Он приходил к вам по ночам, — проговорила она утвердительно. Та не ответила.
— Ну, так вот… через три месяца в Шаргород пришли белополяки и выбили красных. Те отступали, ну и… бросили лазарет с больными — тогда от тифа многие умирали. Зяма лежал в тифозном бараке, в страшном жару — он сразу ушел от нас, когда понял, что заболевает.
И вот как оно было: офицер с солдатами вошли в барак, перестреляли всех тифозных, а возле Зямы остановились: увидели рядом с ним на полу сапоги. Таких сапог ни у кого не было.
— Да, — сказала Зяма, — их стачал его отец, мой прадед — лучший сапожник во всем крае.
— Ну, и офицер прямиком к нему. Достает револьвер, вкладывает Зяме в рот и спрашивает: «Комиссар?»
Зяма лежит, смотрит на него в полубреду.
— Комиссар?!
Тот ему знаком, мол, убери револьвер, скажу.
Офицер вынул дуло, и тут его позвали, какая-то кутерьма на улице, или что там — не знаю… Он крикнул — счас вернусь, пристрелю комиссара! — и выбежал. Солдаты за ним. А кого стеречь? Куда умирающий тифозный денется? Да они не на того наскочили… Зяма сполз на пол, дополз до окна — оно выходило в глухой переулочек, перевалился через подоконник и — вот откуда силы берутся в такую минуту? Ведь у него кризис был, его люто колотило, — огородами, задворками, сарайчиками… босой! — утек, поминай как звали. Он Шаргород знал как свои пять пальцев… Постучал к нам ночью. Поскребся. Папа долго не отпирал — как будто чуял, что с этого получится… Когда решился и отпер дверь, Зяма уже на пороге без памяти лежал. Мы его вдвоем еле втащили. А ведь он легкий был, хрупкий… Так что мы его выходили… И когда он ушел — тоже ночью, бежал в Ямполь, там полк красных кавалеристов стоял, — кто-то из соседей донес, и поляки забили папу плетками. Насмерть… Нет, он жил до вечера… И… он мне — ничего, ни словечка упрека… Ни слова… После его смерти я перебралась к тетке в Тульчин. И там уже родилась моя девочка…
В годик она умерла от дизентерии… Поэтому я на вас все смотрю и не могу насмотреться. Простите…
Роза Ефимовна не плакала. Ни жилки не дрогнуло в ее лице.
Эта старуха оказалась крепче всех остальных, и Зяма гордилась ею. Она протянула руку и положила ее на сжатый веснушчатый кулачок на столе.
— Еще кусок пирога?
— Да, — сказала Роза Ефимовна.
И пока Зяма сама забирала тарелочки с пирогом у хозяйки кафе, старуха продолжала неотрывно смотреть бесслезными глазами на быстро густеющее небо за окном.
— Попробуйте вот это, — сказала Зяма, — вы оцените. Это настоящий штрудель, хозяйка печет его сама…
Минуты две они молча ели штрудель.
— Почему вы не искали его? — спросила Зяма.
— А почему он меня не искал? — со страстной обидой, пережившей десятилетия, спросила Роза Ефимовна. — Я была уверена, что его повесили петлюровцы, мне Фимка Безродный так сказал, с которым его вместе и поймали. Фимке удалось бежать, так он рассказывал, а Зяму повесили. Я не допытывалась, слишком болело все тогда — какая-то смутная история на каком-то полустанке, что-то связанное с ограблением поезда… И только много лет спустя, на Урале, в эвакуации, я случайно встретила и разговорилась с одной женщиной, уже немолодой. Она жила на том полустанке…
— Стрелочница, — сказала Зяма. — Она его и спасла.
Про то, что дед прожил несколько месяцев у стрелочницы в сарае, Зяма говорить не стала…
— Расскажите немного про его жизнь, — попросила Роза Ефимовна. — Хотя — нет, не надо! Я боюсь этого. Расскажите только — кто его жена? Ваша бабушка жива?
Зяма улыбнулась. Да, эта старая женщина до сих пор любила ее деда, которого вот уже двадцать лет на свете не было.
— Роза Ефимовна, — проговорила она мягко, — вам не к кому ревновать. Моя бабушка, которую я в глаза не видела, умерла от родов.
— Боже мой!
— Да, — сказала Зяма. — Божий промысел велик. Вы потеряли своего ребенка. Значит, ее ребенок — во имя справедливости — должен был потерять мать…
— Вы говорите жестокие слова! — тихо проговорила старуха.
— Вообще, о ней в родне никто особенно не распространялся. Похоже, это была просто девушка, местечковая девчушка, которой он сделал ребенка и на которой в конце концов женился. Звали ее Хана… Вот и все… Этому ребенку, моему отцу, а потом мне, он посвятил всю любовь своего сердца… Он не женился. Были, конечно, какие-то женщины, он нанимал мальчику нянек и несколько лет даже держал в доме тихую русскую женщину по имени Наталья, которая ради него не вышла замуж никогда, но… видно, не суждено ей было им завладеть. Если вам интересно: половину жизни он прожил в жаркой провинции под названием Ашхабад. Бежал туда из Киева, чуть ли не ночью, с чужими документами и годовалым сыном. Это было, если не ошибаюсь, во времена, когда сажали «за перегибы на местах», кажется, так это называлось? А дед тогда был довольно крупным деятелем: после гражданской войны он закончил школу Красных Командиров.
— Что он там делал — на краю земли?
— Он был миллионером.
Старуха вытаращилась. Да-да, Роза Ефимовна. И сумасшедший размах его подпольных цехов, и его тюрьма, из которой его выкупили друзья, давно, еще до ее, Зямы, рождения, и затем его тихое бухгалтерство в «Ашхабадстрое»… И вдруг идиш вслух на старости лет, и эта туркменская тюбетейка на голове по субботам… Нет, если все это рассказывать, то мы и до конца недели не управимся, а нам уже надо закругляться…
— Ашхабад — хороший город, — сказала Зяма. — Кстати, я там родилась. И только когда мне исполнилось пятнадцать лет, отец получил назначение в Москву и перетащил всю семью. Отец какое-то время работал в Байконуре… вы понимаете: «допуск-шмопуск», черт бы побрал все их ракеты вместе взятые, поэтому дед так и умер, не попав в свой «Ершолойм»…
Роза Ефимовна тихо и горько качала головой, думала…
— А у меня, знаете, была красивая жизнь! — вдруг проговорила она, встрепенувшись. — Я встретила прекрасного человека, родила сына и дочь, у меня четверо внуков, и уже правнуку пять лет, да… У меня красивая старость. И я, слава Богу, на ногах.
— Дед называл вас Рейзеле? — спросила вдруг Зяма, накрыв ладонью ее кулачок на столе.
Роза Ефимовна подняла к ней застывшее лицо:
— Да! Да!
— Когда я родилась, — сказала Зяма, не убирая ладони с ее стиснутого кулачка, — дед просил, чтобы меня назвали Рейзл, ну, Роза, конечно, в русском варианте…
И вот тут старуха не выдержала. Она схватила салфетку, затряслась, прижала ее к лицу.
— …но мамец всегда могла переупрямить любого ишака, — закончила Зяма, с любовью глядя на тщедушную и очень старую женщину.
Слава Богу: Зяма была платежеспособна. Она считала себя обязанной выплатить все долги по дедовым векселям. И радовалась, когда заставала в живых кредиторов…
…Уже подъезжая на автобусе к тремпиаде и страшно нервничая, и боясь опоздать, она увидела красный «рено» Хаима Горка. Он как раз подкатил к бордюру тротуара. Зяма выскочила из автобуса и бросилась к нему, хотя, конечно, Хаим бы подождал. Он видел в зеркальце, как она бежала. И когда, тяжело дыша, она плюхнулась рядом, он не стал говорить светских пустяков, вроде — не стоило торопиться, или — что ж ты бежала, как на пожар… Он сказал без улыбки: