Виктория Хислоп - Нить
Евгении хотелось сказать, что ни то ни другое ей не подходит. При мысли, что придется перебирать табак, сердце у нее упало. Она не знала, есть ли у нее право отказываться от такой работы, – не хотелось выглядеть неблагодарной. Но главное сейчас было – молоко и овощи, которые раздавали здесь же, на улице, и они взяли немного, прежде чем спешить обратно на улицу Ирини.
По пути домой они проходили мимо выстроившихся в ряд маленьких магазинчиков. В одном из них продавали ткани, в другом – всевозможную тесьму для мебельной обивки, а витрина третьего сверху донизу была заставлена нитками. Увидев мотки разноцветной шерсти, Евгения в первый раз за много месяцев вспомнила о брошенном дома ткацком станке и ощутила прилив надежды. Когда-то она была искусной ткачихой – теперь это так далеко, что думать об этом почти нестерпимо, но, может быть, эту часть прежней жизни еще можно вернуть? На минутку Евгения остановилась полюбоваться, помечтать, пофантазировать – какие цвета она бы купила. Кроме ниток, она увидела в витрине кое-что еще: женщину, вдвое старше ее, худую, оборванную, с паутиной нечесаных волос. Евгения смотрела на нее с грустью, не веря глазам.
– Кирия Евгения! Кирия Евгения! Пойдемте посмотрим!
Катерина нетерпеливо потянула ее за руку, и Евгения охотно позволила увести себя, чтобы не видеть отражения той, в кого она превратилась.
– Смотрите, сколько всяких пуговичек! А ленточки! А давайте туда зайдем, можно?
Евгения знала, что Катеринина мать была швеей и что у самой девочки уже пробудилась страсть к шитью и вышиванию. Это роскошное пиршество цветов захватило ее почти так же, как саму ткачиху.
– Не сейчас, Катерина. Как-нибудь потом зайдем, посмотрим.
Пока они ходили – час или около того, – и весь остальной город проснулся. Еще несколько человек появилось на улице Ирини – кто подметал крыльцо, кто направлялся на рынок, кто на работу.
Евгения понимала, что она здесь чужая, и без смущения встречала беззастенчивые любопытные взгляды местных жителей. По своему отражению в витрине магазина она увидела, какая стала худая и какой у нее болезненный вид после нескольких месяцев на Митилини, и ей было стыдно за свою истрепанную одежду.
В эту минуту она думала: может, все-таки лучше было уехать за город – там, по крайней мере, вокруг были бы такие же беженцы, может быть, даже кто-нибудь из ее же деревни. Это было бы большое утешение – быть среди людей, переживших тот же страх, ту же разлуку с домом. А тут она чувствовала себя изгоем.
Не от этих ли недоброжелательных взглядов у нее похолодела спина – или это просто воображение? Она пыталась встретиться глазами с кем-нибудь из проходящих мимо, но наталкивалась на полную безучастность. Даже вид идущей рядом маленькой Катерины не вызвал ни одной дружеской улыбки.
Тут совсем рядом раздался чей-то голос, прервавший ее размышления:
– Доброе утро!
Евгения вздрогнула.
Женщина, которой принадлежал голос, поравнялась с ней. Она держала за руку маленького мальчика, а тот, пока она говорила, стоял и ковырял каблуком землю.
– Доброе утро, – повторила женщина. – Вы, должно быть, наша новая соседка?
– Доброе утро, – вежливо ответила Евгения, в первый раз смущенно заметив, что выговор у нее совсем другой, не такой, как у жителей Салоников. – Мы живем вон в том доме, налево.
Евгения показала на дом, который был уже рядом, и теперь ей было немного стыдно за то, в каком он состоянии.
– Я Павлина, мы живем в соседнем доме, так, может, если сумеем чем-то помочь…
– Спасибо вам большое, – с улыбкой сказала Евгения. – Мне наверняка предстоит очень много всего узнать. Мы стараемся освоиться, но для нас тут все внове.
– А дочку вашу как зовут? – спросила Павлина, наклоняясь к Катерине.
– Я Катерина, – ответила та, – но это не моя…
– Наверняка вы с Димитрием будете лучшими друзьями, – перебила ее Павлина.
Дети смерили друг друга одинаково подозрительными взглядами. Димитрий все так же возил по пыли каблуком, а Катерина спряталась в складках юбки Евгении. Оба сомневались, что у них выйдет какая-то дружба.
Прошло несколько дней, а Евгения и девочки все еще не привыкли к новой обстановке. Они вымыли дом и переставили мебель, оставшуюся от их турецких предшественников, но запах пыли и пряностей въелся в половицы. Много месяцев пройдет, пока забудется, что этот стол, эти стулья, кастрюли и сковородки принадлежали кому-то другому. Хотела бы Евгения знать, когда она перестанет ощущать присутствие посторонней женщины на кухне.
Любопытные взгляды соседей скоро сменились улыбками. На следующий день, по пути домой из порта, где ежедневно раздавали бесплатную еду, Евгения снова встретила Павлину, и та опять заговорила с ней.
Немного осмелев, Евгения спросила, кто раньше жил в их доме.
– А вам не сказали? – удивилась Павлина. – Странно как-то. Выходит, вы даже не знаете, в чьем доме живете.
– Но ведь это больше не их дом?
– Ну да, они сказали, что уже не вернутся. Но кто знает, в наши-то дни? Политики говорят одно, а через минуту уже совсем другое. Ну конечно, так сразу вернуться у них теперь не получится…
Она, казалось, рада была рассказать что знает, и Евгения решилась спросить еще:
– А как их фамилия?
– Экрем. Она славная была женщина. Он тоже ничего, только, бывало, как напьется в кафенио, так слышно, как он ее колотит. А вы же знаете, мусульманам вообще пить нельзя! Но она-то была добрая душа. И три девочки у них были, все красавицы – глаза черные как уголь. И знаете что, я думаю, будь они постарше, не уехали бы из города, сбежали бы от родителей, но не уехали, так им тут хорошо жилось. Тяжело это все. Они-то, поди, надеялись, никто и не заметит, что они все еще здесь. Уехали куда-то в Центральную Турцию. Она так боялась, плакала в три ручья каждый день, пока собирались. Не могла представить, как это она уедет вместе с семьей бог знает куда, в какой-то чужой город. Я не удивлюсь, если она головой в воду бросилась где-нибудь по дороге. «Ты так совсем в слезах утопишься», – помню, говорю ей. А она мне: «Да я все равно утоплюсь, какая разница». Ну а потом давай вещи собирать, а он говорит: «Ни к чему это, мол. В новом доме и так все будет». А она говорит, что хочет, чтобы было свое, родное. А он говорит – нет. Так все спорили и спорили. Окна-то открыты, все слышно. Даже если их языка не знаешь, все равно понятно.
Павлина не отказалась бы еще поговорить, но Евгении хватило и того, что она услышала. Чем ярче вырисовывался облик ее турецких предшественников, тем меньше она чувствовала себя дома.
Через неделю после приезда в город Евгения немного заблудилась по пути из порта, и они все оказались у какой-то церквушки. Девочки, как утята, прошли следом за Евгенией в ворота, а затем по двору. Она толкнула дверь и постояла, пока глаза постепенно не привыкли к темноте. В церкви мерцала масляная лампадка, слабо освещая лицо святого – его темные, вытянутые к вискам глаза смотрели прямо на них. Через несколько минут они заметили, что старинные стены и потолок покрыты красивыми фресками, написанными в густых приглушенных тонах. Десятки лиц святых с тусклыми нимбами вокруг голов словно нависали над Евгенией и девочками.
Они по очереди зажгли по тонкой конической свечке и воткнули их в песок. Евгения догадывалась, что Мария с Софией молятся за отца. Сама она попросила Панагию и за ту семью, в чьем доме они сейчас живут. Она надеялась, что у них все будет хорошо, а еще – что они никогда не вернутся.
Нетрудно было догадаться, о чем молится Катерина. Ее губы без конца повторяли: «Мамочка», и это подтверждало то, что Евгения знала и так: мысль о матери девочку почти никогда не покидает.
От их свечек в церкви стало светлее, и теперь Евгения заметила, какая она маленькая и красивая. Фрески изображали святого, совершающего всевозможные чудесные подвиги, и здесь, в этом уединенном месте, у женщины возникло такое чувство, будто тысячи невидимых ушей слышат их молитвы. Она привезла с собой икону из их деревенской церкви в надежде, что в честь их местного святого построят новую, но теперь подумала: а нужна ли эта новая церковь, если рядом уже есть такой прекрасный Божий храм?
Все четверо стояли кружком и смотрели, как танцует пламя свечей. Тепло и атмосфера церкви в целом ощущались так сильно, что уходить не хотелось. Женщина с девочками простояли так, вероятно, минут десять-двадцать, пока не услышали, как заскрипели ржавые дверные петли, и в церковь не хлынул вдруг солнечный свет.
Огромный человек в черной рясе и камилавке вошел и словно занял собой всю церковь. Он поздоровался, и голос у него оказался слишком громкий для такого маленького помещения. Они вздрогнули, словно их застали за чем-то недозволенным. Это был священник.