Михаил Шишкин - Письмовник
Однажды я очень поздно вернулся из гимназии. Нахватал двоек, не хотел идти домой в уверенности, что опять будет головомойка. Гулял где-то допоздна, зная, что теперь попадет и за это. И вот прихожу, готовый к самому худшему, а мама, вместо того чтобы ругать, обнимает меня и целует. Я ничего не понимал, а потом понял – от бабушки вышел врач и долго мыл руки, тщательно, каждый палец отдельно. Мама поговорила с ним, потом прижала мою голову к груди и сказала, что бабушка уже при смерти. Она повела меня прощаться.
Перед смертью бабушка стала страшной, лежала растрепанная и вся тряслась, особенно руки.
Не помню, о чем мы говорили, но вдруг она попросила, чтобы я показал ей какой-нибудь фокус. Я замотал головой. Я не мог. Не то чтобы не хотел – просто не мог. Но объяснить это было никому невозможно.
Мама стала упрашивать:
– Володенька, ну пожалуйста! Бабушка у тебя, может, ничего больше никогда не попросит. Ну что тебе стоит?
Но я не смог. Вырвался из маминых рук, убежал куда-то от всех подальше и расплакался.
Перед похоронами меня поразили ее успокоившиеся руки в гробу. Мама сидела и расчесывала волосы покойнице.
На кладбище меня подталкивали поцеловать мертвую и бросить первую горсть земли. Я молча упирался. Было не страшно, но как-то не по себе.
Помню, что, когда комья земли стали падать с легким стуком на крышку гроба, мне отчего-то пришло в голову: вот бы сейчас открыть гроб, а он – пустой, и бабушка ждет нас дома!
Ее зарыли, разровняли, как цветочную клумбу. И было совершенно невозможно, что бабушка стала клумбой.
Похороны продолжались долго, мне ужасно захотелось в уборную – мама отпустила меня в кладбищенскую будку с дыркой в полу. И вот там, стоя над ямой, напомнившей мне могилу, я очень остро почувствовал, что бабушка не может ждать нас дома, что она там, в своем гробу под землей, потому что смерть – это настоящее, такое же настоящее, как эта вонючая, смрадная дырка.
От бабушкиной смерти у меня осталось ощущение детского ужаса. Но то, что я тоже когда-то умру, – в моем мозгу тогда как-то не укладывалось. Я испугался этого по-настоящему намного позже.
А сейчас слушаю стоны раненых, доносящиеся из госпитальных палаток, и думаю – какая это была замечательная смерть! Это же так чудесно – прожить всю жизнь и умереть от старости.
Вот видишь, как здесь меняется представление о счастье.
Знаешь, что мне сейчас пришло в голову? Что я в жизни ничего никому не дал. Не по пустякам, а по-настоящему. Все мне что-то давали – я брал. А сам никому ничего. Тем более маме. И не потому, что не хотел – но просто не успел.
Снова такие простые мысли лезут как какие-то открытия.
И вот я понял, что хочу так много дать – тепла, любви, мыслей, слов, нежности, понимания, а все может оборваться, не начавшись, завтра, через пять минут, сейчас! Так обидно!
Все, заканчиваю на сегодня. Рука устала. И глаза болят – пишу тебе при свете ночника.
Сашенька моя, так хочется, чтобы у тебя все было хорошо!
Я знаю, мы увидимся.
***
За что?
Все время задаю себе вопрос: за что?
Почему нужно наказывать именно так? Именно этим?
Ехала в трамвае. Вдруг боль внизу живота, резкая, невыносимая. Я испугалась и уже сразу все поняла, но сама себя уговаривала, что это совсем не то. Не знаю что, но не то. Пошла кровь.
Мне бы сразу в больницу, а я домой, к нему. Притащилась, он засуетился, стал бегать по квартире и только лепетал:
– Скажи, что сделать? Скажи, что сделать?
Никогда не думала увидеть его в такой панике. Даже не знал, как вызвать “скорую”. Он был испуган еще больше меня. Стала его утешать, что ничего страшного, а сама ведь понимаю, что если маточное кровотечение не остановить, то можно умереть от потери крови, а само по себе оно не проходит.
“Скорую” прождали вечность.
Будто набили живот камнями и сжимают тисками. Пальцы на ногах немели. Вся в испарине, всю трясет. Я выла, началась истерика от боли и обиды, а он наливал себе коньяк, рюмку за рюмкой, чтобы успокоиться. Боль адская. В глазах темно, комната скользит. Несколько раз казалось, что теряю сознание.
В больнице сразу на стол. Обезболивающее. Выскоблили.
Мой ребенок вышел из меня, а как, я и не заметила. Из меня текло. Кровь шла сгустками.
Внутри все ободрано – и душа, и утроба.
Плоти моей стало меньше, а кажется, будто ударяюсь обо все на свете: о двери, о людей, о звуки, о запахи. Все стало шумным, мелким, утомительным. Ненужным.
Как же так? Еще только на днях остановилась у витрины с детскими вещами, разглядывала и удивлялась, сколько же всего нужно этой крошке, а сейчас я уже одна.
Мама, когда узнала, сказала:
– Плачь! Это то, что тебе сейчас нужно, – хорошо поплакать.
А Янка:
– Лучше бы ты аборт сразу сделала и не мучилась.
Сняли квартиру с детской для будущего ребенка – а теперь в ней остается ночевать Сонечка.
Я отлеживалась после больницы, а Соня, как обычно, спросила:
– Ну, как там мой братик?
Улыбнулась ей в ответ:
– Хорошо.
– А чего в постели валяешься?
– Простыла немножко.
И отвернулась, сделала вид, что закашлялась в подушку, чтобы незаметно было, что опять реву.
А вчера привела ее в ванну, стала раздевать, она не дается, дуется, царевна-несмеяна. Чтобы как-то ее раскачать, стала играть с ней бельевыми прищепками, кусаться. Не рассчитала и чуть прищемила ей кожу. Протянула ей прищепку:
– На, ущипни меня тоже!
Она взяла и ущипнула по-настоящему, до боли.
Мою ее, а она ревет, что мыло в глаза и что мама все делает не так.
Потом растираю полотенцем, и чисто промытые волосы звонко скрипят. Моя мама мне так всегда говорила в детстве, что волосы нужно мыть до скрипа.
У меня будет когда-нибудь ребенок, обязательно будет, и вот буду ему так мыть волосы – до скрипа.
Потом только поняла, почему Соня так не хотела у нас оставаться на ночь. Она все еще писается. Приходится вставать ночью, проверять, сухо ли – и менять простыню, если мокро. Она все это про себя знает и ужасно стыдится.
Сегодня вместо него повела ее в танцкласс.
Она переобувалась и вдруг ткнула мне своим балетным тапком под нос:
– Дыши!
Я взяла тапок и сунула ей под нос:
– Сама дыши!
Она бросила в меня злые глаза.
Пока тянулось занятие, вышла пройтись. Смотрю, трамвайные рельсы идут к невидимому гвоздику, на котором держится мир. И вдруг так отчетливо увидела: от всех предметов тянутся к той точке схода линии, будто нити. Вернее, будто туго натянутые резиночки. Вот всех когда-то разнесло – и столбы, и сугробы, и кусты, и трамвай, и меня, но не отпустило, удержало, и теперь тянет обратно.
***
Саша! Сашенька!
Чудо мое! Славная моя!
Знаю, меня нет рядом, и тебе трудно. Все время думаю, как ты там? Что с тобой? Что ты сейчас делаешь? О чем думаешь? Что тебя тревожит? Как хочется подойти в этот миг к тебе, приласкать, обнять, прижать твою голову к груди. Пожалуйста, держись! Тебе нужно держаться!
Я вернусь, вот увидишь, и все будет хорошо!
Мы расстались ведь совсем недавно, а это время протянулось годами.
Особенно после того, как я попал сюда, время летит быстро и незаметно, то, наоборот, останавливается и ни с места, что даже не очень понимаешь – существует ли оно вообще? Скорее так – за всеми событиями кажется, что время становится невидимым, а вспомнишь день, когда я оторвался от тебя, то получается, что прошло его много, очень много.
Ты даже не можешь себе представить, как ты мне помогаешь уже только тем, что могу писать тебе! Это спасает. Не улыбайся – действительно спасает!
Что я написал! Улыбайся, Сашенька, чудо мое, улыбайся!
Проснулся рано – и это лучшее время здесь. Только рассвело, еще свежо, утренний ветерок. Здесь можно жить только в такие часы. Наслаждаюсь прохладой и уже заранее испытываю ужас перед жарой, которую предвещает вот это огромное красное солнце, вылезающее из дымки над полями гаоляна. Скоро солнце сделается золотым, потом белым. Дымка над полями испарится, утренний ветерок стихнет, и начнется опять ад. Жара здесь может испечь мозг в самом прямом смысле – многие падают от солнечного удара.
Сейчас хочется записать впечатления, накопившиеся за эти дни. Извини, хорошая моя, если придется писать о неприятных вещах.
Буду писать не по важности происшедшего, а просто по тому, что первым в голову приходит.
Вчера один офицер, Всеславинский, напился ханьшина и ко всем приставал со своим исковерканным биноклем. Собственно, поэтому он и напился – пуля попала ему в бинокль на груди, а он отделался синяком. Всем показывал и разбитый бинокль, и синяк. Мне раньше казалось, что такие счастливые случайности бывают только в книжках. Его совершенно развезло, он расплакался, как мальчишка, и все пил и пил. Странно, потому что до этого он производил впечатление очень хладнокровного и мужественного человека. А наутро его нашли утонувшим в пруду. Здесь у разрушенной фанзы есть маленький прудик, в котором и ребенку утонуть невозможно. Наверно, он поскользнулся. Совсем ведь был в беспамятстве. Когда мы его достали, у него изо рта и из носа вытекали струйки грязной жидкости. Попытались делать искусственное дыхание – бесполезно. Фельдшер засунул ему пальцы глубоко в рот и вынул их в чем-то вязком.