Антон Понизовский - Обращение в слух
Но самый-то голод — вы знаете, когда наступил? Уже война кончилась, это был сорок восьмой год. Ой, какой это голодный был год, это что-то невероятное. Из Саратовской области шли к нам люди, лягушек ели, и голубей ели, и грачей ели... Ребята пухли... Столько ходило голодных, нищих, на гармошке играли, просили... А больных людей — заставляли брать в дом. Если на улице человек лежит — насильно в дом приводили, и не имел права выгнать. А кормить-то их — чем?
Я помню, пришёл брат и говорит: «Папань, там бабушка одна лежит у нас в сенях». Ну, отец бригадиром был, он пошёл к председателю колхоза — её у нас взяли...
Отец — огородник был страшный. Насажал, говорит: «Ребята! небось не помрём. Свеколка вылезла, и огурчик тоже один появился. Но вы пока не трогайте ничего». А сестра маленькая была... (Нас всего девять было детей, я восьмая.) Сестре года три: она как услышала про огурец — а сорвать-то он ей не велел! Она пошла в огород, села на коленочки и съела половину этого огурца прям на грядке, а половину оставила, представляете?..
И я тоже, не помню, куда мать ушла... ну, куда-то ушла, а я на эти полки, где посуда-то лежит — ноготочкими всё выковыривала, думала: а вдруг кусочек крошечки там найду?. •
Это вот сейчас мы живём, вроде все недовольные жизнью...
Я девчонкам своим говорю (они за границу ездили отдыхать) — говорю, не выбрасывайте, экономьте там на еде, на пакетах, — они даже слышать меня не хотят...
А напротив нас жила женщина, у неё мальчик, звали Егор. Она взяла с поля несколько картофелин, и её посадили в острох. Не «в тюрьму» говорили, а по-деревенски «острох». Ну, увезли — осталась бабка и этот мальчик. Мы с мамой пошли посмотреть, что они там в доме-то у себя делают.
Заходим — у нас-то хоть пол какой-то дырявый был, а у них земля и больше ничего. А этот мальчик, — он постарше меня был, в первом классе — сидит, привязал катушку такую обычную с нитками, натянул нитки и как будто звонит: телефон у него такой на печке. Говорит: «Алё!..» (А он картавый был.) «Аё! Буянкин?..» (Буланкин — это был у нас участковый района, милиционер.) «Буянкин, пйиежжяй! Бабка мне жъять не даёт, а мне жъять хочется!..»
Ты понимаешь, ( смеётся) жрать ему хочется... Буланкин...
У меня очень жалость к этим детям к бедным. Особенно к деревенским. Они по своей природе умные, всё. Но вот этот быт ихний!.. Ведь это надо видеть, как люди живут там!
Свет электрический дали нам в каком... году в пятьдесят седьмом, наверное... А коротать вечера-то зимние надо? На пол стелили солому, мать на печке жарила горох, этот горох мы ели. Свету не было, у нас керосиновая такая коптюська. Отец в очках, засаленным пальцем читал книжку. Я плакала над этой книжкой... А как называлась, не знали: корочки не было. Отец её обернул газетой и написал «Жан-Вольжан».
И ещё была моего отца настольная книга — «Тихий Дон». Издание вот такое огромное. Он перелистывал, курил трубку, усы крутил и читал. Вот такая была огромная книжка. Я её изучила от корки до корки. Аксинья для меня — это что-то!.. И все говорили, я бьиа очень схожа с Быстрицкой. У меня была огромная коса, маленький лоб. В Москве у меня фотография Быстрицкой висела — одно лицо.
Я в Москве живу с четырнадцати лет. Сестра раньше. В войну её забрали на трудовой фронт. Окопы рыла, и так в Москве и осталась. А я школу окончила, восемь классов, приехала к ней. Ой, сестра у меня была такая салтычиха! Один раз я взяла семечки, она: «Ты что-о?! Всем показываешь, что ты дура деревенская?! Никогда не грызи семечек!» Никогда с тех пор семечек не беру.
Жили мы с ней около ВДНХ. Вот так коридор и тридцать шесть квартир, все дети босичком бегали — ну как студенческие такие бараки, как общежитие. Сестра мне давала десять рублей и говорила: «Иди на Выставку, купи арбуз. Только в табор не заходи!» Там цыгане были, капуста росла. А с этой стороны еврейские домики — всегда в белых этих пыльничках они ходили, я обожала. Москва была вся такая славная.
Но тогда был очень жёсткий режим при Берии: три дня прожил в Москве — нужно зарегистрироваться. И пришёл участковый оштрафовать мою сестру за то, что я незаконно с ней проживаю. Она говорит: а у неё отец умер, мать слепая, совершенно инвалид. «Не положено». И всё равно оштрафовали.
Ну и что? Обратно ехать в деревню корову доить? Сестра говорит: «Садись...»
Сестра у меня шустрая была, это что-то! Говорит: «Садись пиши письмо Маленкову». Я, представляете, пишу Маленкову, что я приехала к сестре, ищу в Москве работу, а меня не регистрируют, ничего.
Вы не поверите: не прошло две недели, приходит ответ! То есть моё это, можно сказать, детское письмо — дошло до Маленкова! Что прописать меня, зарегистрировать у сестры, Алексеевская двадцать семь, как сейчас помню, квартира шесть. Вот благодаря Маленкову я и осталась в Москве.
Устроили меня ткачихой в три смены. Фабрика была на Бауманской, где Аптекарский переулок. Меня туда взяли, а до станка-то я не доставала! Поставили мне такой подмосток — торчали только два бантика, и чёрная ситцевая юбочка. И прозвище у меня было — «Букварь». Почему, я не знаю. Наверно, самая маленькая была девочка.
Работали мы в три смены, по восемь часов. Неделю утром, следующую — в вечернюю смену, и третья неделя ночная. И мы, дети, работали по восемь часов ночью. Женщина там пожилая одна говорила, что даже при царе такого не было, чтобы дети на станке ночью работали, только мужчины работали.
И была я всегда стахановкой, зарабатывала по тем временам двести шестьдесят рублей — это когда ещё деньги такие были зелёненькие, солдатики в касках были на них нарисованы. Шестьдесят рублей я за квартиру платила, и на двести рублей мне оставалось купить в электричку билет, и мы кушали: бутылку кефира — тридцать копеек она стоила, «городская» булочка семь копеек, и вот так выживали.
А когда Берию сняли, издали приказ, чтоб детей освободить от работы в ночное время. Я двумя руками вце-пилася, меня оттащить не могли. Я думала: как же я буду платить за квартиру?
Я не стала городской, хоть и вела такую хорошую жизнь, накормленную... Душой, все мои мысли остались в деревне... ( плачет) Я маме писала, когда устроилась на фабрику: «Мама, я лучше буду коров доить! Как я не люблю Москву! Возьми меня, мама, домой!» Родина моя там, сколько бы я лет ни прожила в Москве...
Как-то еду в метро... Это я уже работала контролёром на сорок пятом заводе. Ну, контролёр — я ходила всегда с маникюром, следила за собой, всё. И вот еду в метро: платформы у меня, там педикюр, стою. И одна девочка едет с мамой, видно, что из деревни: с мешками... Эта девочка в метро как меня увидела и смотрит вот так: то на ноги, то на меня. То на ноги, то на меня. Я думаю: бедная девочка, если б я из деревни бы не уехала, и я такая бы тоже была...
Я в Москву-то приехала — девочки все учатся в десятом классе — а я восемь классов только окончила... Все одеты прилично... Сестра говорит:
«Так! Садись за машинку, учись!» Научила меня на машинке, мы с ней вышивали...
«Ехай в ГУМ, купи только синельку!» «Синелька» называлась — такая нитка пушистая. Мулине это всякое, тонкое...
Я еду туда... на каком троллейбусе... пятьдесят второй, что ли?.. Не помню, какой-то до «Революции» туда ходил. А с ночной смены — ну и уснула на заднем сиденье.
Просыпаюсь: о-о-ой! Под щекой — звёзды! Погоны-то генеральские! А я сплю у него на плече! А он мне говорит: «Спи-спи, у меня жена не ревнивая...»
Вы представляете? В трамвае можно было генерала увидеть рядом с тобой. В общественном транспорте ездили. «Ты, наверное, — говорит, — с ночной смены?» Я: «Ага».
«А у меня тоже, — говорит, — сын...»
То есть настолько люди проникновенно друг к другу все относились... Это вот кто попозже к власти пришёл... ну ладно. Вот, на сорок пятом заводе парень с нами работал, Юра, заливщик. Металл заливал, а я мерила температуру термоаппаратом: две тысячи градусов. У него дядька был министр тяжёлой металлургии, а племянник его работал с нами. Вот чтобы проблемы какие-то были с ним? Чтобы он на нас накричал?..
Люди были другие. Добрейшие были люди! Я в вечернюю смену работала, в час возвращалась, никто никогда не приставал, ничего этого близко не было...
При коммунистах жить было лучше, конечно. А вот то, что сейчас происходит, мне даже вообще непонятно.
И вы знаете, я вам скажу — я сейчас обращаю внимание: кто на иномарках за рулём ездиет? Нету русских! Самые бедные люди — русские.
Правнук у меня пошёл в первый класс — тридцать процентов москвичей, россиян — остальные приезжие. Чеченский ребёнок сидит с переводчиком. Афганский ребёнок сидит, из гостиницы возят. Он по-русски даже двух слов не может связать, а нашему бы ребёнку пора уже дальше по умственному развитию, он и читает, и пишет, и всё... И мы вынуждены терпеть, нам говорят: «Будьте терпимыми». И всю жизнь так. И мама моя: «Чужого не брать!» Крапиву ели, а яблоки у соседей валялися — нельзя было поднять...