Тьерри Коэн - Я выбрал бы жизнь
— Эй, эй, полегче! Не в таком тоне!
Жереми сразу пожалел, что вспылил. Он с усилием разжал зубы, расслабился и понизил голос:
— Извините меня. Дело в том, что речь идет о моей жене и детях, и… Мы поссорились… Я хотел повидаться с ней, поговорить…
Шофер такси смягчился:
— Ладно, но что поделаешь, на станции мне так и сказали, мол, ничего не говори. По просьбе клиентки, правила есть правила. Я не стану рисковать местом из-за ссоры голубков. Всего хорошего!
Жереми хотел было встать, последовать за ним, продолжить расспросы. Ему надо было просто увидеть ее, хотя бы издалека. Но скрепя сердце он решил считаться с выбором Виктории.
Он поспешно вскрыл пакет. Там были письмо и кассета, та самая, которую он записал два года назад.
«Жереми.
Это письмо я пишу тому, кого любила и потеряла. Может быть, тебе, Жереми. Если у тебя сегодня день просветления, ты меня поймешь. В противном случае эти слова покажутся тебе смешными. Да, ты, наверное, посмеешься надо мной, над моими предосторожностями, над моим страхом.
Я не хочу говорить с тобой, не хочу тебя видеть. Это слишком тяжело, Жереми. Знаешь, даже писать это письмо — нелегкое испытание. Кому я пишу? Что я должна сказать? Что рассказать тебе? Должна ли я открыться? Как ты перечитаешь это письмо завтра? Используешь ли его в процедуре развода? С тебя станется выдать меня за сумасшедшую. Так что, видишь, я пишу это письмо на компьютере и не стану его подписывать. Я вынуждена все просчитывать на ход или два вперед, не для того, чтобы бороться с тобой, потому что ты все равно сильнее меня, но чтобы защититься.
Я не могу продолжать так жить. Не могу мириться с твоей психической неуравновешенностью. Тебе, наверное, тяжело это читать. Ведь сегодня ты ничего не знаешь о том, что с нами случилось. Ты помнишь только счастливые дни, те отдельные дни рождения. Ты даже не знаешь своих детей.
Моей последней истинной надеждой была эта кассета, Жереми. Посмотрев ее и прочитав твое письмо, я испытала ужас от миссии, которую ты мне поручил, и счастье оттого, что человек, которого я любила, еще существует где-то за дьявольской маской.
Так вот, на следующий день после твоей записи я начала хлопотать о помещении тебя в больницу. Ты решительно воспротивился. Ты не помнил ни этой кассеты, ни письма. Мне пришлось через суд госпитализировать тебя против твоей воли. Врачи проводили с тобой много времени. Твой случай не укладывался ни в одну клиническую модель. И все же я снова начала верить в твое выздоровление, в возможность нового счастья. Ты лечился и вновь становился разумным, внимательным, любящим. Тогда я дала согласие на то, чтобы ты продолжал курс лечения дома, как ты просил. Врачи тоже считали, что тебе это пойдет на пользу. Ты вернулся домой, и мы надеялись на лучшее, и я, и дети. Надо было видеть, как они висли на тебе, улыбающиеся, внимательные к малейшей твоей просьбе. Особенно Симон — Тома, хоть и с любопытством, все же держался настороже. Мы опять стали семьей. А потом все началось сызнова. Мало-помалу — до ада. Этот ад был еще ужаснее прежнего, потому что его пламя лизало наши едва зарубцевавшиеся ожоги. Я поняла, что ты играл с нами гнусную комедию. Твоими улыбками, твоими ласковыми словами, поведением ответственного мужа и отца ты просто выигрывал время, отсрочку, чтобы построить свою жизнь без нас. Какой жалкий и жестокий фарс! Все стало еще хуже, чем прежде. Дошло до того, что я боялась тебя, дрожала, услышав твой голос. Я боялась отца моих детей! И мои дети тоже его боялись. „Он принял свои лекарства? Каких еще небылиц он нам наплетет? Вернется ли он сегодня ночью? Будет ли кричать?“ Жереми, ты потерялся в изломах твоего мозга. Ты умный и неуравновешенный одновременно. Решительный и подверженный страхам. Несдержанный и молчаливый. Случалось, ты поднимал на меня руку при детях. Никогда бы не подумала, что мы дойдем до такого.
Поэтому сегодня, если я обращаюсь к Жереми в здравом рассудке, у меня есть к тебе просьба, трудная, но необходимая. Не приближайся ко мне больше. Ты болен. Лечись как хочешь, но меня исключи из своей жизни. Ради блага твоих детей. Извини меня, Жереми, я вынуждена думать только о них. Я должна их защитить. Я все сделала, чтобы помочь тебе выбраться из твоего кошмара, но мне это не удалось. Больше пытаться я не хочу. У меня не осталось сил».
Он направлялся к магазину, в котором два года назад купил видеокамеру. Огненный шар перекатывался в желудке. В баре он прочитал письмо несколько раз. Он понимал Викторию, не осуждал ее. Она написала ему и послала кассету, и это уже был шаг навстречу. Ее послание говорило само за себя: если ты действительно тот, за кого себя выдаешь, так придумай что-нибудь, попытайся выбраться.
«Я измучил их! Я поднимал руку на Викторию при детях! Я сделал их несчастными! Это надо прекратить. Я должен понять, снова стать хозяином своей жизни».
Жереми вошел в магазин. Продавец при виде его вздрогнул.
— Вы меня узнаете?
Продавец за прилавком отпрянул, словно желая увернуться от удара.
— Да… да… конечно. Вы понимаете, я не сделал ничего плохого. Меня попросили написать письмо, засвидетельствовать, что именно вы купили видеокамеру и кассету. Я просто рассказал правду. Я не знал, для чего это нужно. Уверяю вас.
— Да. Вы правильно сделали. Я…
— Я правильно сделал? — вытаращил глаза продавец. — Правильно сделал? Вы мне совсем другое говорили, когда приходили в прошлый раз!
— Мне надо посмотреть эту кассету сейчас, — перебил Жереми так резко, что продавец снова напрягся.
— Идемте со мной. У нас есть просмотровая кабина.
В тесной кабинке он был один. Продавец включил магнитофон и тактично прикрыл дверь.
Увидев свое изображение на экране, Жереми нашел себя постаревшим, усталым. «Каким же я стал сегодня, прибавив два года?»
Начало его рассказа было ясным. Очень эмоциональным, но внятным. Потом Жереми на экране начал задыхаться. Он словно наяву ощутил эту муку и поймал себя на том, что сглатывает и глубоко дышит, как бы желая помочь своему изображению. Наверняка сегодня вечером появятся те же симптомы.
Потом наступил момент, которого он ждал.
Он внимательно всматривался в экран, в смятении от вида своего лица, искаженного страхом. Страхом осязаемым, мучительным. На экране он дрожал, глаза были полны слез, судорожные всхлипы мешались с прерывистым дыханием, выталкивая из горла высокие, порой даже пронзительные звуки.
«Я слышу его… Виктория… молитву… он здесь… передо мной…»
Ничего не было. Однако он был уверен, что старик там, рядом с ним. Но на экране он его не слышал и не видел.