Юрий Поляков - Замыслил я побег…
Впоследствии, к удивлению Башмакова, она стала известной поэтессой и даже некоторое время была замужем за Нашумевшим Поэтом. Потом они разошлись. Сломанная дама, по слухам, еще долго куролесила, лечилась от пьянства, пока не сошлась со знаменитым хоккеистом. Она и теперь иногда мелькает в телевизоре — вся какая-то плоская, выцветшая, словно старое пятно от портвейна на обоях.
Башмаков летом, после сессии, собирайся написать еше что-нибудь из своей армейской жизни.
На третьем курсе учиться стало полегче. Его снова затомила тоска по женской ласке и замучили мысли о «недолетной» увечности. Вот Олег и решил утопить отчаянье в творчестве. И кто знает, что бы из этого могло выйти? Но сначала была практика, потом «картошка», а затем он познакомился с Катей…
Олег не испытывал к будущей жене того ослепительного влечения, как к шалопутной Оксане, влечения, от которого трепещет сердце и млеет тело. Следовательно, думал он, оставалась робкая надежда на хладнокровную победу над своей неуспешностью. Ему даже стало казаться, что Катя специально послана ему судьбой для исцеления: ведь и встретились они, как с Оксаной, в парке, и поцеловались впервые тоже в кино. Когда это произошло, Катя испуганно сжала губы и закрыла лицо руками.
— А ты что, целоваться не умеешь? — спросил Башмаков, ощущая прилив хамоватой отваги.
— В институте этому не учат! — жалобно ответила Катя.
— Придется тобой заняться!
— Обойдусь.
С наивно неосведомленной и смешно сопротивляющейся Катей он почувствовал себя угрюмо опытным и безотказным, как автомат Калашникова. А в тот памятный день, когда, радостно зверея, он расширял ходы в прорванной девичьей обороне, Катя, целуя его в глаза, перед тем, как пасть окончательно, прошептала:
— Тебе же будет плохо со мной… Ты меня бросишь! Я же ничего не умею…
— Знаешь, как в армии говорят?
— Как?
— Не можешь — научим. Не хочешь — заставим!
— Не надо заставлять… Я сама… Ты меня не бросишь?
С этого дня в Катиных голубых глазах появились покорная нежность и тревожное ожидание. А Башмаков по какой-то тайной плотской закономерности навсегда избавился от своих «недолетных» кошмаров. Тревожное ожидание исчезло, когда Башмаков — после исторического объяснения с Петром Никифоровичем — сделал Кате предложение и познакомил ее со своими родителями. Сначала, правда, он поделился планами со Слабинзоном.
— Любовь-морковь? — удивился Борька.
— Судьба! — вздохнул Олег.
Родителям Катя понравилась с первой же встречи. Олег пригласил ее в гости на 8 марта. Соседей, зашедших на праздничный запах, интересовало, как всегда, только выпить-закусить. Возможно, какое-нибудь особое мнение высказал бы Дмитрий Сергеевич, но он уже год как сидел за растрату. А вот приехавшая специально на смотрины из Егорьевска бабушка Дуня осталась недовольна:
— Тощая чтой-то девка подобралась! Прежняя поглаже была!
Катя и в самом деле чем-то походила на ту — с дембельской чемоданной крышки — тонюсенькую девчонку на краю далекой платформы…
«Судьба», — подумал Башмаков, заметив строгую благосклонность на лице Людмилы Константиновны.
В такие минуты она была очень похожа на свою мать, покойную бабушку Лизу…
7
Эскейпер вздохнул: год от года, словно чешуей, жизнь обрастает документами и покойниками, документами и покойниками… Когда-то единственным документом, подтверждавшим его существование на земле, была бледно-салатовая обтрепанная книжечка с зелеными денежными буквами:
«СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ».
И смерть была тоже всего одна: бабушка Лиза скончалась от рака легких, когда Олегу было шесть лет. Как многие секретарши-машинистки, Елизавета Павловна страшно курила. Курила, даже когда сажала внука на колени, но, чтобы не повредить младенцу, выпускала специально длинные сизые струи, достававшие аж до противоположной стены комнаты. Эта комната, просторная, с высоким лепным потолком, старым дубовым паркетом и недействующей изразцовой печкой, эта комната, где Башмаков провел детство, отрочество и даже юность, была, собственно говоря, ее комнатой, полученной еще до войны по ордеру наркомата, где Елизавета Павловна прослужила до самой смерти. Когда дочь, разрушив ее мечту о принце с вузовским ромбиком на лацкане, вышла замуж за парня со странным именем и вечно непромытыми от типографской краски руками, да еще привела этого егорьевского горемыку на ее жилплощадь, — Елизавета Павловна приняла это как незаслуженную кару и в знак протеста отгородилась ширмой. Даже ужин она стала себе готовить отдельно, а в субботу вечером всегда уезжала в Абрамцево, на дачу к вдове своего бывшего начальника. Молодые родители, как запомнил Башмаков, в этот день смеялись, дурачились, складывали ширму, заводили патефон и выпроваживали ребенка во двор погулять. Если же было ненастье, то они просто отправляли его в коридор, а забавник Дмитрий Сергеевич вручал Олегу свою охотничью двустволку и ставил на пост возле общего туалета. Маленький караульный должен был напоминать соседям о том, что, покидая уборную, необходимо погасить свет и вымыть руки.
С бабушкой Лизой были связаны первые сомнения Олега в незыблемости закона о парном сосуществовании мужчин и женщин. Елизавета Павловна была одинока, а о дедушке Косте ничего определенного в семье не говорили — и маленький Башмаков самостоятельно решил, что тот погиб на войне, как и дедушка Валентин — первый муж бабушки Дуни. Однако бабушка Дуня, считавшая, что теща жестоко утесняет ее сына, в отношении дедушки Кости придерживалась иной точки зрения. Всякий раз, наезжая из своего Егорьевска, она потихоньку и почему-то лишь малолетнему внуку наговаривала, будто никакого дедушки Константина никогда и не было:
— С начальником бабка Лиза твоя Людмилку прижила. Дело-то обычное. И у нас на металлозаводе от директора секретарша родила. Дело-то обычное…
Надо сказать, Елизавета Павловна платила свойственнице тем же: завидев ее на пороге, она холодно здоровалась и удалялась за ширму, словно в изгнание. А появлялась лишь затем, чтобы кивнуть на прощание. Когда же между родителями заходил тихий разговор про то, что бабушка Дуня выгнала из дому очередного своего мужа, Елизавета Павловна, в белой ажурной кофточке и темно-синей юбке (она ходила дома, как на работе), появлялась из-за ширмы и, не вынимая папиросы изо рта, интересовалась:
— Это которого? Федора Дорофеевича? — и на лице ее появлялось совершенно особое выражение.
Смысл этого выражения Башмаков понял гораздо позже. Это было чувство гордо-насмешливого превосходства женщины, навечно исключившей из своей жизни мужчин, над женщиной, все еще жалко и суетливо зависящей от этих глупых, грубых и неопрятных существ. А тайну дедушки Константина Елизавета Павловна чуть не унесла с собой в могилу. Когда ее кремировали в Донском, выступавший у гроба член профкома министерства подчеркнул, что за четыре десятилетия образцового труда покойница не допустила ни единой опечатки, и если составлялись отчеты для Него (докладчик поднял очи горе), то доверяли это исключительно Елизавете Павловне. Присутствовавший на похоронах малолетний Башмаков был потом некоторое время убежден в том, что его усопшая бабушка печатала бумаги для самого Бога, и даже доказывал это своим уличным дружкам. (О существовании Бога он знал от бабушки Дуни.) Эти странные высказывания сына дошли и до Труда Валентиновича: обмен общемировой и дворовой информацией происходил обычно по воскресеньям в процессе забивания козла, отчего сотрясался весь дом. Отец строго разъяснил сыну, что печатала бабушка не для Бога, а для Сталина, который хоть и генералиссимус, но, если верить статье в «Правде», совсем не Бог, а скорее даже черт.