Наталья Галкина - Пишите письма
Неужели чутье подводит меня, и Студенников меня не любит? Зачем, зачем он меня отослал?! С этим я уснула, обняв подушку.
Все они были подняты в снящийся мне пронизанный светом воздух юга; веселые, беззаботные люди запускали их на приморском берегу.
Летели посвященные братьям Райт простые летуны и подражающие самолетам фоккеры, парили расписные бабочки, фениксы, птеранодоны, витали многоступенчатые центипеды (дискретные, как время), октопусы с драконами помавали ленточными хвостами.
Толпа растаяла, мы со Студенниковым были одни под небом бумажных змеев, завороженные траекториями взглядов своих, коими управляли мотыльки, реющие над нами, точно стаи археоптериксов.
Назавтра Наумов встретил меня на улице.
— Я все думаю о тебе, эхо будущего. Ты ведь со своим знанием, что будет послезавтра, как в крепости живешь.
— Я не знаю, что будет послезавтра, только то, что будет через двадцать лет…
— Что так печально смотришь? А ну-ка, спой мне одну из твоих песенок.
Я послушно запела:
Ковалев, Кузнецов, Копылков,
Врубель, Воробьев, Горобец,
Блаватская, Волошин, Васильковский,
Вербин, Тальников, Ломашников, Ракитин,
Берг, Вершинин, Горская, Гор,
Ленивцева, Баглай, Обломов,
Георгиевский, Юрьев, Егоров,
Пожарский, Огнев, Горячев,
Драгоманов, Толмачев.
— Ай, молодца! — воскликнул он. — Да откуда ты знаешь, что блаватки и волошки — это васильки?
— Даля почитываем, — отвечала я, польщенная.
Холодно было в начале июня. Я поехала с подружками на дачу — участок убирать, снег реял в воздухе, редкие снежинки падали на цветущие яблони.
Я вспоминала постоянно, как Студенников сказал мне в Измаиле:
— Когда любовь становится богом, она становится бесом.
— Для чего ты мне это говоришь?
— Никто, кроме меня, тебе этого не скажет.
Под осыпаемым снегом яблоневым цветом подружка поведала мне, что едет в археологическую экспедицию в район Тувы с эрмитажными археологами на курганы, им нужны художники: делать обмеры, рисовать скелеты на миллиметровке, интересно, долгий поезд в Сибирь, поехали со мной.
— Я уже ездила на долгом поезде из Сибири, а теперь — надо же — противоходом — экспедиция в детство…
— Зимовка — командировка в молодость, — говорил собиравшийся на север Косоуров.
— Поехали, поехали, я за тебя словечко замолвлю, наш начальник экспедиции — редкий талант, его фамилия Грач, есть такая в твоей коллекции?
— Только Дрозд, Сорока и Сова.
Поезд шел на восток, на красный угол солнца, днем я писала Студенникову письма, ночью мне снилось восхождение альпинистского отряда на неведомую вершину, а перед сном разыгрывала я мысленно сцены объяснений и свиданий с любимым моим. Болтливые ли письма мои, сновидения с героем не моего романа, пересечение ли временных поясов, толщи пространств действовали на меня подобно наркотику? Я приехала как пьяная, без сил, обесточенная, при этом — в своеобразной эйфории.
В последнем моем вагонном сне Абалакова застала в горах метель. Крутила непогода, сыпалась снежная крупа, зажженный фонарь кое-как освещал палатку, спальные мешки, две фигуры замерзших альпинистов да томик Пушкина с историей Гринева. Евгений взял с собой в горы две книги: «Капитанскую дочку» и Тютчева. Прочитав вслух: «И бездна к нам обращена с своими страхами и мглами, и нет преград меж ей и нами», — он поднял на меня глаза. Я проснулась, глянула с верхней полки в окно, разнотравье и разноцветье сибирского луга обратилось ко мне, как в детстве. Я ехала вспять, казалось — еще немного, и поезд привезет меня в хронотоп послевоенного дальневосточного житья; но вагон не успел превратиться в машину времени: мы прибыли.
Мы направлялись в одну из экспедиций, копавших скифские курганы в местности, подлежащей затоплению. После постройки гигантской электростанции на Ангаре должно было затопить земли у Ангары и у Енисея. Деревни, предназначенные к захоронению на дне морском (я думала именно так, «морском», хотя какое море? рукотворная хлябь наподобие той, что похоронила северные деревушки вкупе с городом Калязином, где от жизни множества людей, огородов, полей да кладбищ осталась только верхушка Калязинской колокольни, пугающая впечатлительных туристов, чуть наклонившаяся, аки башня Пизанская), еще стояли на местах, обмерев. Жителей их пока не превратили в беженцев по прозвищу «утопленники»; а мы двигались к колдовским кромкам еще не обобранных (или обобранных частично), тоже обреченных уйти на дно скифских могил. Да, скифы — мы, да, азиаты — мы, — с раскосыми и жадными очами.
В один прекрасный день я подумала, стоя на краю раскопа: сибирские золотопромышленники, должно быть, не только те, кто золото моет в горах, но и грабители скифских могил, переплавлявшие в слитки их золотых оленей. Курганы, в которых еще не шарили загребущие руки татей, в которых могло спать бронзово-тусклое золотишко, жалко было затапливать; что до пращуров-переселенцев-«утопленников», то драгоценного металла в могилах их не ожидалось, разве только крест крестильный, кольцо обручальное, зубная коронка, пустяки; поэтому попросту пожгли кресты, чтобы не плавали по глади водной, да и все; и разделили сухопутные землепашцы да охотники участь утопших моряков всех погибших кораблей земли.
Только одна железнодорожная ночь, кажется, обошлась без снов (осталась фраза от оборвавшегося мгновенно видения неведомого персонажа: «… пересекающий нашу Азиопу Пулковский меридиан»): их начисто стерло абсолютно повторившееся въяве вагонное впечатление детства. Я имею в виду цвет реки Урал. Урал-река, текущая среди прекрасных зеленых холмов, была феерически зелена, и я не могла понять, ни теперь, ни прежде: откуда взялся этот малахитовый небывалый цвет? Его морскую зелень встречала я на черноморских полотнах Айвазовского, и больше нигде, даже и на самом Черном море не видала. Попалось мне — много позже — описание зеленого озера в горах, внутренний взор придал увиденному не мною горному озеру цвет Урала. Я потом все колечко искала с камешком непонятной празелени из-под удара Серебряного Копытца.
Мы высадились на станции (с названием, тут же забывшимся, стертым из памяти) под Красноярском, пересели на машины, поехали к лагерю экспедиции, располагавшемуся под горой Туран. С горы Туран виден был Енисей, а лагерь стоял на протоке, на ерике, и ехали мы от потерявшей для меня имя станции вдоль Енисея.
Пыталась я потом вспомнить станцию, но тщетными были попытки мои; ее топоним, должно быть, присоединился к утонувшим названиям деревенских атлантид, утопленных, преданных забвению насильно, и без этих названий язык обеднел.
Мы ехали вдоль Енисея по лесной дороге, лес перемежался полянами, кипели цветами травы, я узнавала воздух простора, подзабытый мной в Ленинграде. На очередной остановке («в кустики, в кустики, мужчины налево, женщины направо, не путайте, кто куда») мы оказались на земляничной поляне (я так и не посмотрела знаменитую «Земляничную поляну» Бергмана, мне рассказывали о символе остановившегося времени, найденном великим режиссером, — о часовом циферблате без стрелок, а мне казалось, что слова «остановившееся время» неточны; когда слышала я название фильма, перед глазами моими вставала полная свежих мелких алеющих земляничин полянка у Енисея), ни ягодников, ни забытого туеска, ни стеклянной кринки, только время стоп-кадра, рапида. Вдосталь навспоминавшись вкуса ягод детства, я оставила подругу и нескольких спутниц на бергмановской делянке, побрела к реке, вышла к маленькому лесному охотничьему балагану.
Балаган стоял на прибрежных камнях окном на реку, на двери замок, в замке ключ. Я вошла в полутемную комнатушку с печью, нарами, лавкой, полкой. Было тихо. Что-то кричали на енисейских плотах плотогоны, кажется, нас уже звали к нашим грузовикам, но бревна темного балагана съедали и слова, и звуки. Как водится, на полке стола неизбывной давности эстафета последующему анониму-пришельцу от предыдущего: мешочек с сухарями, солонка с солью, спички, тускло блестела кружка, возле печурки навалены были дрова. Выходя, я коснулась рукою бруса с зарубками, открыла дверь, прочитала среди нескольких имен, фамилий и дат: «Братья Абалаковы, 1929». Подаренным в детстве братом перочинным ножичком в виде сапожка, спеша, слыша, как зовут меня, я вырезала кое-как незнамо зачем: «Инна Лукина, 1999». Почему? Я даже в будущем своем обозримом до девяносто девятого не добралась.
Бегом пересекла я земляничную полянку, меня искали, аукали, ругали, ждали, мне протягивали руки, я забралась в кузов. Мы поехали дальше, с ветки взлетел ворон (или то была ворона? я считала, что ворон!), он летел, каркал, а ведь вороны живут больше ста лет, подумала я, он мог видеть здесь братьев, их плот или салик.