Наталья Галкина - Пишите письма
Пришли мне глинописную табличку, берестяную грамотку, письмена на сердоликовой печатке, сердце мое! Если вам никто не пишет, откройте к ночи Библию, читайте послания апостолов. Читайте письма о несуществующих царствах, письма в потаенные страны воображения, письма в мечту и из мечты, вспомните о пресвитере Иоанне и о летучей, точно эфир, державе его.
Письмо, писал Наумов, всегда притча о временах и Вечности, притча о дискретности жизни (да ведь человек и сам — послание!), потому что не совпадают время написания и время прочтения, время передвижения из рук в руки неопределенно, новости успевают устареть, зато проявляются между строк вечные темы, то есть возникает Вечность.
Не только адресат, отправитель и почтальон, говорил он, являются действующими лицами пьесы «Письмо»; нет. Тут участвуют четверо, не забудьте о фельдъегере; всякое письмо — квартет!
Всякое письмо — лакуна, развивающая саму способность читать между строк, где выведен контекст симпатическими чернилами симпатии и любви. Что там еще между строк? отпечатки пальцев, след взгляда, след солнечного луча. Но не только между строк, и меж шелестящих страниц издавна прятались маленькие (да не такие уж маленькие!) подарки: сухой цветок, локон, рисунок, фотография, ленточка закладки.
«Гори, письмо любви, гори, она велела!» Сколько писем сожжено было поневоле. Дым от них взлетел в облака, выпал дождем и поднял травы.
Почему, думала я, почему я никогда не писала Студенникову?! И через три недели в поезде в Туву я стала писать ему то письмо в день, то по нескольку дней одно послание. «Я — неотправленное письмо, — выводила я, — но это полуправда; на самом деле я — письмо до востребования; извини меня за это!»
— Что-то я давно не видела Студенникова.
— Не так и давно. Он только что уехал, — отвечал Наумов, пряча рукопись.
— Куда?
— Да опять на какую-то конференцию… или слет дизайнерский… транспорт… приборы… какой-то южный безумец ожидался то ли с планерами, то ли тоже с бумажными змеями. В Одессу он уехал. На неделю, что ли.
Как в лихорадке, выскочила я из наумовской двери в томительно синий коридор, где всегда стоял легкий гул, как возле электростанции. Люди брели туда и обратно, такие разные, из разных книг, поселенцы, беженцы, арестанты, пациенты, сбродный молебен.
Позже, много позже, тяжелобольной Наумов оказался в отдельной квартире один, и никто не помешал ему открыть фрамугу окна, глянуть вдаль, где должен был быть заснеженный город, а было каре двора (может быть, живи он выше, виднелся бы залив или воды Смоленки, и он бы закрыл окно), — и выйти, выпасть, вылететь камнем в метель, в ночной ветер.
Прибежав домой, я написала маме записочку и кинулась к нашей дальней родственнице, тете Марине, работавшей проводницей в поездах на юг. Долго уговаривать ее не пришлось, она взяла меня с собой, и назавтра мы приехали в Симферополь. Честно говоря, я мечтала добраться до Одессы морем из Севастополя на белом пароходе. Мы звонили в Севастополь, но нам ответили отказом, билетов на пароход не было. Тогда тетя Марина пошла на соседний перрон, долго там толковала с проводником и наконец подозвала меня: в составе, стоявшем у соседнего перрона, один вагон шел в Одессу, вечером его должны были прицепить к проходящему поезду. «Ты ложи вещи и иди до вечера гуляй». Но я боялась отойти от обретенной оказии на колесах. Мой вагончик отправили на запасной путь, я оказалась одна-одинешенька среди пекла, припудренной пылью полыни, синих и желтых цветов, которые росли, как бешеные, удобренные гарью, серой, скоростями, ободренные солнцепеком. Вечером вагон присоединился к составу до Одессы и подвергся штурму. Пассажиры рвались в тамбуры, кричали, плакали, даже мужчина какой-то плакал, кого-то втащили в окно, я лежала, замерев, свернувшись калачиком на верхней багажной полке, охваченная ужасом дорожным. Наконец перрон за окном поплыл, поезд тронулся, постепенно улеглись страсти, утихли звуки, уснули все, уснула и я.
Претерпевая массу мелких приключений, отыскала я НИИ, в котором проводилась интересующая меня конференция, мне объяснили, что участники ее размещены в трех разных местах, и к вечеру на окраине нашла я странный, битком набитый людьми двухэтажный деревянный дом, напоминающий салун из фильма про Дикий Запад, где на лавочке у завалинки курил Студенников в щегольской голубой рубашке. По непонятной причине он не особенно удивился моему появлению, хотя заулыбался, одновременно неодобрительно качая головой.
Он пристроил меня на ночлег в узкую комнату на мансарде, где соседствовали две научёные женщины, раздобыл мне раскладушку, я болтала с соседками, поведавшими мне, что в конференции ожидается двухдневный перерыв, отведенный для экскурсий; я незамедлительно наврала: прихожусь Студенникову двоюродной сестрою, он обещал моим родителям показать кузине из провинции Одессу и крепость Измаил.
В набитом местными и приезжими деревянном доме в больших пустых сенях при входе стоял книжный шкаф, заполненный потрепанными тоненькими книжечками дореволюционного приложения к журналу «Нива». Пыль покрывала полки, шкаф был безадресный, бесхозный, полуничей, я украла два набора книг, для себя и для Студенникова: Метерлинка и Ростана. Всю жизнь потом жалела, что не стибрила Ибсена с Уайльдом.
Наутро ученые женщины наперебой стали объяснять Студенникову, как ему отвезти сестричку в Измаил; поверх их голов он смотрел на меня, злился, но смех его разбирал, подрагивали то брови, то губы. В конце концов незнамо зачем мы отправились в Измаил на пароходике.
Плыли мы очень долго, сначала по Черному морю, земли не было видно, начался маленький шторм, если бы я могла выбирать, я согласилась бы плыть с ним всю жизнь, темнело, настала ночь, мы засыпали и просыпались, сидя на деревянных скамьях, шторм кончился, рассвело, а мы все плыли, теперь уже по Дунаю, напоминавшему Амазонку, желтая илистая вода, плакучие ивы, пространство вне времени из чьей-то чужой жизни, из недочитанного романа, из незнакомого фильма.
В Измаиле пристань была далеко от города. Студенников рассердился наконец не на шутку, сказав, что мы немедленно возвращаемся, я молила Дунай, и он услышал меня: билетов не предвиделось. Студенников ругал меня на чем свет стоит, я заплакала, надела черные очки, тут он расхохотался, сказав, что слезы мои текут из-под черных очков преуморительно, и мы пошли пешком в Измаил по изнурительной жаре мимо серебристо-пыльных садов Бессарабии.
Голодные и усталые, с глазами, полными Дуная, мы вернулись в Одессу к утру, Студенников по объявлению снял для меня комнату в доме артиста музыкальной комедии. Жена артиста, полька Барбара, кокетливо подмигнула Студенникову, не велев пану лазить к паненке через балкон, балкончик старый, не ровен час, упадет. «Это моя кузина». — «Я понимаю». На чердаке располагалась студия, стоял мольберт, артист, художник-любитель, писал маслом; нашлась и акварель, я, к восторгу хозяев, написала из окна этюд — вид на Аркадию.
С конференции явился Студенников, мы пошли на пляж, загорали, купались, купили креветок в кульке, ели их на лавочке променада неподалеку от памятника Ришелье.
— Я голодная как волчица.
— А я как волк.
Мы побрели по солнечным улицам в поисках столовой и в итоге пообедали в ресторане «Одесса», днем работавшем на столовский манер, включая в меню недорогие блюда; в этом самом ресторане некогда пил вино Куприн. Мы проследовали через дубовый вестибюль (я оробела, по правде говоря) во внутренний дворик. Столики, крахмальные скатерти, вышколенные бесшумные официанты, журчание фонтана.
— Ты читал «Альгамбру» Ирвинга?
Что было спрашивать, конечно же, нет.
— Я хочу вина.
— Кто пьет на жаре? Тоже мне, любительница абсента.
Официант принес мне бокал «Гратиешти» и мороженое.
Когда я доела свой пломбир, Студенников положил передо мной голубой конверт.
— Что это?
— Билет на самолет.
— Когда самолет?
— Через три часа.
— Я не полечу.
— Полетишь как миленькая. Родители беспокоятся. И вообще, тебе пора.
— Я думала, завтра увижу, как запускают бумажных змеев.
— Увидишь когда-нибудь.
Я привезла домой бусы из ракушек, голыш с черноморским пейзажем и сочинения Метерлинка. В Ленинграде шел дождь, было холодно, я замерзла в легком плаще, не отказалась бы от романтической перспективы помереть от пневмонии с условием, что он будет стоять на коленях возле моего одра, то есть койки, и признаваться, цветы запоздалые, мне в любви.
Засыпая, я вспомнила пьесу «Пушкин в Одессе» и расхохоталась вслух, потому что на одесской вывеске мы прочли: «Музей О. Пушкина», то бишь Олександра. А неподалеку от загадочного музея южной смоляной ночью видали мы негра: навстречу в полной тьме (черное на черном) шли белый воротничок без головы и манжеты без рук, человек-невидимка.