Момо Капор - Книга жалоб. Часть 1
29
В поплывшем у меня перед глазами тумане вдруг исчезли корешки книг, суперобложки, плакаты и люди, заполнявшие лавку; стены превратились в колыхающиеся занавеси, в мгновение ока все линии стёрлись, как на центрифуге в луна-парке, когда из-за огромной скорости кажется, будто движение вовсе прекратилось, и взгляд выхватывает лишь застывшие в немом вопле искажённые гримасами лица любителей острых ощущений, прижатых центробежной силой к овальному, гладкому металлу, который и сам растворяется в бешеной скорости собственного вращения, а чья-то невидимая рука выключает звук.
(так ли я представлял себе эту встречу?)
в ушах зазвенело, до боли сдавило виски, пересохшее горло и дрожь в коленях, впечатление, что я теряю равновесие, и над всем этим — ощущение беспомощности и тщетности — следствие неподготовленности к такому событию, случавшемуся со мной уже тысячу раз и всегда по-разному, а сейчас будничному, заурядному, неожиданно возможному, осязаемому и реальному посреди этой застывшей немой сцены, где какие-то интеллектуалы по-рыбьи открывают и закрывают рот, не производя никакого звука.
(в море света стояла Лена)
за ней медленно, очень медленно закрываются стеклянные двери, и она оказывается здесь, завлеченная своим любопытством в сети; в нерешительности останавливается среди книг и задержавшихся посетителей; её никто не заметил и никто не находит ничего особенного в появлении обыкновенной молодой женщины в белом плаще, которая может быть покупательницей или случайно заглянувшей сюда прохожей и которая сейчас стоит под сводами волшебного замка, созданного одной лишь силой страсти, во дворце, построенном для неё одной из книг вместо кирпичей, скрепленных музыкой вместо цемента; ей и в голову не приходит, что все это ждало только её, и было без неё мертвым, не оплодотворенным живым смыслом.
(душа, долго витавшая сама по себе, наконец соединилась с телом)
в тот момент, когда сумасшедший круг стал замедлять свое кружение, возвращая лицам лица и звуку звук, фортепьянное кружево Кейта Джеррета вновь прорвало тоненькую звуконепроницаемую пленку, и вслед за ним хлынули обрывки разговора, зашелестели перелистываемые страницы, стены снова встали на свои места, обретя чёткие очертания, а книги попрыгали обратно на полки — дыхание моё выровнялось, и я увидел её тёмный силуэт на освещённом фоне уличного аквариума; лицо её ещё какое-то время оставалось невидимым, в тени, но с каждой минутой всё яснее проступали хорошо знакомые черты в обрамлении тёмно-каштановых волос, из-под которых двумя светлыми озерками заблестели любопытные глаза девочки, оказавшейся за кулисами кукольного театра; однако мы всё ещё не могли двинуться с места, стояли и смотрели друг на друга, как в какой-нибудь дурацкой киномелодраме сороковых годов, просто так стояли и смотрели, пока босоногая Весна не прошла между нами в поисках какой-то книги, которую ждал покупатель, разорвав своим телом пучок невидимых нитей, связывавший нас и одновременно удерживавший на расстоянии.
Лена, конечно, как всегда опомнилась первой и подошла ко мне так близко,
что до неё можно было дотронуться рукой; я же стоял, по-прежнему парализованный её близостью, но уже сознавая свой паралич, длившийся лет двести, а может, лишь одну человеческую жизнь, а может, лишь столико, чтобы сосчитать до восьми, не знаю, во всяком случае до тех пор, пока мне не удалось
составить первую фразу — конечно же, не из тех, что я придумывал по ночам,
что роились, как винные мушки над бутылкой рислинга; я не узнал своего голоса, который, надо думать, был самым естественным, несмотря на то, что во
мне происходило; это была какая-то непредсказуемая, вполне глупая фраза, которую нельзя было бы вставить ни в один фильм и даже в рассказ, я сказал,
я вымолвил вот что:
Ух, какая духотища
а она сказала
Кошмар
а я сказал
Я все думал, как это будет
а она сказала
Ну и как
а я сказал
Уже не болит только
а она
Только
а я тогда сказал
Только к перемене погоды.
30
Потом, просто чтобы что-нибудь сделать, я провёл пальцем по клавиатуре пятидесяти сербских романов, изданных «Нолитом» от несчастного Атанасия Стойковича, автора «Аристида и Натальи», до Мирко Ковача. «Все романы, достойные внимания, составляют библиотеку, которая приобщит новые поколения к непреходящим ценностям нашей культуры. Купивший их никогда не пожалеет о потраченных деньгах» — значится в аннотации. Не было только моего романа, как раз приближавшегося к своей последней главе (или одной из последних), такого бессмысленного, как и фразы, которыми мы обменивались с Леной:
Здесь очень мило, — сказала она.
Я рад, что тебе нравится, — сказал я.
Вы давно открылись?
Давно.
Что с тобой? Ты не рад, что я пришла?
Очень рад.
Что-то не похоже, чтобы ты был рад.
Выпьешь что-нибудь?
Нет. Хотя, впрочем… Я бы выпила кока-колы. У тебя есть?
Думаю, что есть.
А это что такое?
Нечто вроде кабинета…
О твоём магазине говорит весь город…
Неужели? — я изобразил удивление и крикнул Чубчику, чтобы он подменил меня за кассой. Потом прикрыл дверь подсобки.
Достал холодильника кока-колу.
Налил. Пена пролилась на бумаги.
Ерунда, — сказал я.
Открыл бутылку водки и налил полный стакан.
Выпил залпом.
Зазвонил телефон. Я выдернул шнур из розетки.
Подождал, пока водка начнёт действовать.
Потом было хорошо.
Мы сели за стол друг против друга.
Спасибо за книги. Я их регулярно получаю.
Ерунда.
Это так мило с твоей стороны.
Ты хорошо выглядишь.
Ты тоже неплохо.
(Мы на качелях, с которых не можем слезть.)
Как глупо!
Что?
Всё это. Это вот все.
Разве?
Что с нами?
Не знаю.
Ты тоже не в своей тарелке?
Нет. Не то. Просто странно. Не могу расслабиться.
(Качели поскуливают. Почему их не смажут?)
Хочешь водки? Тебе полегчает.
Я больше не пью.
Вот как!
Правда не пью. Меня бы, наверное, первый же глоток свалил с ног. Отвыкла.
Почему?
Не чувствую потребности. Я изменилась.
Хорошо.
Что хорошо?
То, что ты изменилась.
Твой сарказм неуместен.
Какой там сарказм! Тебе показалось.
Нет, не показалось.
Скрип-скрип.
Как на качелях!
Каких качелях?
Как живёшь?
Счастливо. Чувствую полноту жизни. Даю и получаю. Мне очень хорошо.
Я страшно рад, что тебе хорошо. Я же говорил, что тебе ещё будет хорошо. Вот видишь, хорошо же.
А ты? Ты счастлив?
Быть счастливым — не моё ремесло.
Быть счастливым — ремесло каждого.
Только не моё.
Я выхожу замуж.
Чудесно! Это просто чудесно!
Я тебя задерживаю? Ты должен быть там?
Ерунда! Обойдутся и без меня.
Качели снова заскрипели. Теперь их услышала и Лена.
Что толку.
Лучше уж нам помолчать.
Молчим.
31
Мне кажется, я наконец вижу Лену! Вот она здесь, напротив меня. Я пытаюсь смотреть на неё, как будто вижу впервые в жизни. Её кожа, которая меня больше всего привлекала. Кожа и запах. Что за запах, я знаю. Запах американский — духи «Халстон». А вот что такое её кожа? Если поглядеть на срез, идя сверху вниз, то это прежде всего наружный слой омертвевших клеток. Потом волоски.
Капилляры. Сетка сосудов. Сальные железы. Волосяные мешочки. Слой жировых клеток. Потовые железы. Вены. В коже располагаются и нервные окончания. Поглубже те, что откликаются на сильное нажатие, а ближе к поверхности — рецепторы, реагирующие на прикосновение, тепло и боль. Вот, значит, что такое Ленина кожа. Я был влюблён в наружный слой омертвелых клеток и всё остальное. Смешно.
Гляжу в её глаза. Они смотрят на меня со смесью сочувственного любопытства и жалости. Почему, говоря о любви, всегда описывают глаза? Что такое глаза? Белки, роговица, хрусталик, радужная оболочка, зрачок, глазной нерв… Ну как, узнали вы что-нибудь о глазах Лены? Могу ещё только добавить, что они тёмные, как блестящий дикий каштан, и что на белках можно разглядеть сетку тончайших капилляров. Потому ли её глаза сводят меня с ума? Нет, не потому. Её мозг? С десяток миллиардов нервных клеток, образующих сложную систему. (Сколько, интересно, клеток занимаю я?) Её тело? Артерии. Мышцы. Внутренности. Непереваренный обед в желудке. Вонзаю свой рентгеновский взгляд и вижу разжёванный телячий бифштекс с грибами, зелёный салат, яблочный пирог, кофе, арахис…
— Почему ты на меня так смотришь?
Что ей сказать? Что думаю о её ногтях, зубах, пломбах, пупке, нежных волосках на ногах, с которыми она упорно борется?
— Да так, — говорю, — задумался…
А задумался я о том, как вылеплял её из прекраснейших кусков любимых стихов и книг, рассыпанных осколков вдребезги разлетевшегося сентиментального воспитания, самых ранних своих представлений об идеале женщины (Мои сердечные запасники просто забиты женскими профилями работы Пизанелло, чувственными лицами похищенных сабинянок Делакруа, портретами Ольги Хохловой кисти Пикассо; отблески дрожащего света пляшут на белой коже Сони Хени ещё до войны; есть у меня и с полдюжины выразительных взглядов Одри Хепберн — на каждый день и ещё для праздничного настроения; тут же и Жанна Моро: вот она сдержанно-своевольно встряхивает волосами, не подозревая, что оказалась в моей коллекции!); я создавал из всех них Лену много дней, ночей я лет, подобно доктору Калигари, чтобы, когда она наконец ожила, убедиться, что сотворил обыкновенного, хоть и очаровательного монстра. В конце концов, когда я остался ни с чем после стольких мучений и бесчисленных экспериментов, она, как и все подобные творения пигмалионов, восстала против меня же, своего создателя! И та безмерная чувственная энергия теперь возвращалась, чтобы задушить меня тоской, превратив из владельца в угнетённого и униженного раба. Что она, собственно, такое, Лена? Мифический образ, с которым я несчётное число раз ложился в постель, с надеждой ожидая следующего дня, когда, возможно, встречу её, рассмотрю и освобожусь наконец от гипноза. Увидев её в истинном свете, в том, в каком видели её остальные люди, я, вероятно, смог бы отделаться от напасти и вернуться к жизни. Глядя на Лену поверх второго стакана водки, я почувствовал себя обманутым. Меня обокрали. Вся любовь, которую я вкладывал в это нерукотворное создание, воздвигнув вокруг своей постройки литературные леса, не оставила, как видно, на Лене и следа. Моё чувство прошло мимо неё, материализовавшись в каком-то её двойнике, Бог знает, где теперь обитающем, не коснувшись Лены, которая осталась вполне обыкновенной молодой женщиной. Да, она обыкновенная, обыкновенная во всём, кроме своего привилегированного положения по отношению ко мне. Она, значит, выходит замуж! Отлично. Через полгода она надоест мужу. Надоест всем, кроме меня. Ей будут изменять. Врать. Возможно, даже станут поколачивать, её, единственного по-настоящему дорогого мне человека на всём белом свете… И никто из них не сможет оценить её по достоинству. Ведь Лена и не обладает никакими особыми достоинствами с обычной точки зрения — их дано видеть только мне. Сколько дураков имело и точку опоры, и рычаг, и лишь у того старого философа, который с их помощью мог перевернуть мир, не оказалось ни того, ни другого. Сколько крестьян имело конюшни, а королю, предлагавшему полцаpства за любую захудалую лошадёнку, не дали и самой последней клячи… Я хорошо знаю, о чём говорю, потому что Лена и раньше доставалась на некоторое время другим мужчинам. Они уже давным-давно её позабыли. («Кто эта девушка на фотографии? Да я уж и не помню, это где-то на курорте!») Они не находили в ней ничего особенного. Я вижу, как она заходит в их комнаты, вижу ждущие её постели, одеяла, простыни, подушки, лампу у изголовья, слышу мурлыканье проигрывателя, вижу сигаретный дым, скрадывающий растущее возбуждение; этот любовный натюрморт обязательно дополняют два недопитых бокала на паркете; вижу стул с нервно смятой одеждой: вывернутые рукава свитера, чулки, неслышный водопад юбки, переброшенный через спинку поясок (почему никто не отольет в бронзе этот ворох обнявшейся мужской и женской одежды на стуле, под которым друг на друга брошены ботинки и туфли?); я вижу, как она раздевается, повернувшись спиной к мужчинам, лица которых не имеют значения, стерты, Которые сливаются в одно тело и один запах пота и одеколона pour homme[15], слышу одни и те же фразы, повторяющиеся годами: