Пол Остер - Книга иллюзий
Настолько, что я растерялась. Сейчас, думаю, рассыплюсь, и ничего от меня не останется.
А теперь ты мне доверяешь.
Ты меня не предашь. Как и я тебя. Мы оба это знаем.
А еще что мы знаем?
Ничего. Почему мы и сидим в этой машине. Мы одной крови, а больше мы ни черта не знаем.
Мы приехали к четырехчасовому рейсу на Альбукерке, имея двадцать минут в запасе.
В идеале мне следовало принять снотворное, когда мы проезжали Холиоук или Спрингфилд, в крайнем случае Вустер, но мы были слишком увлечены разговором, и я все откладывал на потом. А когда мы проехали 495-йсъезд, я понял, что принимать ксанакс уже нет смысла. Коробочка с пилюлями лежала у Альмы в сумке, и если бы она прочла инструкцию, то знала бы, что по-настоящему действовать они начинают через час или два. Я даже обрадовался: молодец, не поддался слабости. Разве калека не дрожит при одной мысли, что ему надо бросить свой костыль? Если я продержусь весь полет без слез, истерик и прочих фокусов, как знать, может, со временем все войдет в колею. С этими мыслями я провел следующие двадцать или тридцать минут. А затем мы въехали в пригород Бостона, и я подумал: в сущности, у меня не было выбора. За три с лишним часа езды мы ни словом не обмолвились о Гекторе. Вместо того чтобы говорить о нем, как предполагалось, мы проговорили на другие темы, несомненно, более безотлагательные и, вероятно, не менее важные, чем те, что ожидали нас в Нью-Мексико. Я оглянуться не успел, как первая часть нашего путешествия уже была позади. Не дрыхнуть же сейчас! Я должен был услышать обещанную историю.
Мы сели в холле в ожидании посадки, и Альма напомнила мне про пилюли. Тут я и сказал, что попробую обойтись без ксанакса. Держи меня за руку, сказал я, и все будет хорошо. Я чувствую себя нормально.
Она взяла меня за руку, и какое-то время мы миловались у всех на виду. Это было что-то невинное, совсем юношеское – даже не из моей юности, а из той, о которой можно было только мечтать. Целовать женщину в общественном месте – для меня это было настолько внове, что мысли о предстоящей пытке как-то отошли на второй план. По пути к самолету Альма вытерла помаду с моей щеки, и я даже не заметил, как мы оказались в салоне.
Я спокойно прошел по проходу и уселся в кресло. Меня не охватило беспокойство, ни когда я пристегивался, ни когда взревели моторы и я кожей ощутил вибрацию. Наши места были в первом классе. Меню обещало на обед курицу. Альма, севшая у иллюминатора слева от меня – то есть опять же правой стороной лица ко мне, – взяла мою руку и поднесла ее к губам.
Я допустил одну ошибку – закрыл глаза. Когда самолет отъехал от терминала и вырулил на взлетную полосу, я не захотел смотреть, как мы будем отрываться от земли. Для меня это был самый опасный момент. Мне казалось, если я переживу этот переход от земли к небу, просто проигнорирую сам факт ухода почвы из-под ног, я смогу пережить и все остальное. Но не надо было отгораживаться, выключать себя из события, которое разворачивалось здесь и сейчас. Погружение в этот процесс было бы болезненным, однако еще страшнее – бежать от боли, прятаться от нее в кокон своих мыслей. Связь с сиюминутным миром оборвалась. Не зацепиться глазом за предметы, не отвлечься от накатывающего кошмара. Чем дольше я сидел зажмурившись, тем отчетливее видел то, что мне навязывали мои страхи. Сокрушаясь, что не погиб вместе с Хелен и мальчиками, я никогда не мог до конца представить себе последние мгновения их жизни перед авиакатастрофой. И вот теперь, закрыв глаза, я услышал крики мальчиков и увидел, как Хелен, прижав их к себе, не слыша своего голоса в нестройном хоре обреченных на смерть ста сорока восьми пассажиров, повторяет, что она их любит и всегда будет любить, и, увидев все это так явственно, я разрыдался. Произошло именно то, что так страшило меня: я потерял самоконтроль и разрыдался.
Я закрыл лицо руками, и слезы сами потекли в ладони, сразу ставшие солеными и противными, это длилось бесконечно долго, а я все не мог остановиться и открыть глаза. В какой-то момент я почувствовал на своем загривке теплую ладонь. Возможно, она лежала там давно, но понял я это только сейчас, как и то, что второй ладонью Альма поглаживает меня по левой руке, очень нежно и ритмично, как мать, успокаивающая несчастное дитя. И, странное дело, стоило мне только представить себе образ матери и ребенка, как я превратился в Тодда, и успокаивала меня уже не Альма, а Хелен. Это ощущение, при всей своей мимолетности, было необыкновенно сильным, уже не воображение, но сама реальность, настоящее перевоплощение в другое существо, и когда это состояние покинуло меня, весь пережитый мною кошмар ушел вместе с ним.
Глава 5
Через полчаса после взлета Альма начала свой рассказ. К тому времени мы летели на высоте двенадцати тысяч метров над безымянным графством в Пенсильвании или в Огайо. И проговорила она до нашей посадки в Альбукерке. После небольшой паузы, уже в машине, последовало продолжение, которое длилось два с половиной часа до Тьерра-дель-Суэньо. Пока мы мчались сквозь пустыню, день сменился сумерками, а сумерки ночью. Мы добрались до ранчо – но не до конца рассказа. Повествование растянулось на добрых семь часов, но и оно не сумело в себя вместить всех подробностей.
Вначале Альма постоянно перескакивала с одного на другое, металась между прошлым и настоящим, и мне потребовалось время, чтобы разобраться, что к чему, и восстановить хронологию событий. Все это есть в книге, сказала она, имена, даты, вся фактография, так что в дороге мы не касались жизни Гектора до его исчезновения – у меня будет не один день на ее рукопись. Сейчас важнее были обстоятельства, сделавшие Гектора затворником в пустыне, где он годами снимал фильмы, которые никто не видел. Из-за них, этих самых фильмов, я ехал с ней в Нью-Мексико, и, как ни любопытно было узнать, что на самом деле его звали Хаим Мандельбаум и что родился он на борту голландского парохода посредине Атлантики, все это было не столь уж важно. Как и то, что его мать умерла, когда ему было двенадцать лет, и что его отец, краснодеревщик, никогда не интересовавшийся политикой, был чуть не до смерти избит толпой погромщиков во время La Sетапа Тrаgiса [7]в девятнадцатом году в Буэнос-Айресе. Это подтолкнуло Гектора к отъезду в Америку; отец давно склонял его к эмиграции, и кризис в Аргентине просто ускорил это решение. Не имело особого смысла обсуждать два десятка профессий, которые он успел сменить в Нью-Йорке. А тем более говорить о том, что его ждало в двадцать пятом году по приезде в Голливуд. Я знал достаточно о его раннем киношном периоде (статист, рабочий сцены, эпизодический актер в десятках потерянных или забытых фильмов), и мы спокойно проскочили эти годы. И про его запутанные отношения с Хантом я знал более чем достаточно, так что возвращаться к ним не стоило. Эта история, по словам Альмы, стала для Гектора ложкой дегтя в большом медовом бизнесе, но сдаваться он не собирался, и до пресловутого 14 января 1929 года у него и в мыслях не было уехать из Калифорнии.
За год до своего исчезновения он дал интервью Бриджит О’Фаллон из «Фотоплея». В три часа дня, в воскресенье, она подъехала к его дому на Норт-Орэнж-драйв, а в пять они уже катались по ковру, нащупывая друг у друга самые интересные заветные местечки. Для Гектора, по словам Альмы, это было в порядке вещей, и, надо полагать, то был не первый случай, когда он пустил в ход чары обольстителя и добился быстрой победы. Двадцатитрехлетняя О’Фаллон, симпатичная католичка из Спокана, окончила Смит [8] и приехала на Западное побережье, чтобы сделать карьеру журналистки. Альма, тоже, как выяснилось, выпускница Смита, пустила в ход свои связи и раздобыла копию фотоальбома выпуска 1926 года. Лицо О’Фаллон не впечатляло. Близко посаженные глаза, широкий подбородок, короткая стрижка, которая ей не шла. Но было в ней что-то искрометное, какой-то внутренний огонь, добавлявший глазам блеска, который позволял подозревать в ней озорство или веселость. На фотографии из студенческого спектакля «Буря» О’Фаллон в роли Миранды предстала в вечернем белом платье, с белым цветком в волосах, в позе, которую Альма находила прелестной: такое маленькое, хрупкое и при этом словно наэлектризованное создание – рот открыт, рука выброшена вперед, так и слышишь чеканный шекспировский стих. Журналистка О’Фаллон писала в духе времени. Отточенные ударные фразы, остроумные отступления и каламбуры, которыми она лихо сдабривала свои статьи, обеспечили ей быстрый карьерный рост в журнале. Из всего, что Альме удалось прочесть, статью о Гекторе отличали особая прямота и нескрываемое восхищение центральным персонажем. Ну разве что с сильнейшим акцентом автор чуть-чуть переборщил. О’Фаллон ввернула парочку цитат для комического эффекта, а в общем таким образом, более или менее, он тогда и выражал свои мысли. С годами его английский подтянулся, но в двадцатых Гектор говорил так, как будто он только что сошел с парохода в толпе эмигрантов. Да, судьба занесла его в Голливуд, но еще вчера он мог стоять на палубе, жалкий и растерянный иностранец, такой же, как сотни других, с картонным чемоданчиком, в котором уместились все его пожитки.