Владимир Сотников - Покров
Я открыл глаза. Лень было пошевелиться. Я вспомнил, как говорил сегодня с отцом насчет засухи. Я говорил: «Еще день-два, и совсем будет плохо. Дождь надо», – а сам мучился, словно обманывал кого-то, и никто не видел моего обмана.
Я спешил сказать еще что-нибудь, как будто и вправду обманывал и надо было побольше говорить, чтобы не выдать себя, – но накатывал приступ смеха, я боялся засмеяться и еле сдерживался. Я не мог понять, что со мной такое, и ничего не мог сделать. Немного испуганный, я поспешил уйти.
Сейчас я понял, почему мне было так. Потому что мне все равно, а я не могу этого за собой увидеть. А когда увидел парусник, вдруг все прояснилось. Конечно, я хочу, чтобы пошел дождь. Но мне и не хочется, чтобы он пошел. Да, вконец измучила засуха.
Ночью пьяные хлопцы ломали лавочку. Я не знаю, слышал или нет. Не помню. Лавочка долго не поддавалась – визжала вывернутыми гвоздями, хрустела досками. Потом долго били ногами толстенькие столбики. Удары гудели в земле. Казалось, все притихло и слушает эту расправу.
Утром я проснулся раньше, чем открыл глаза.
Слышался шум дождя. Он ровно шелестел, не накатывая и не прерываясь. Постепенно в голове все яснело, как будто из раздвоенного изображения получалось одно – резкое.
Я прислушался – в сенях мать жарила картошку.
Дождя не было.
3
ТУМАН
Днем луг был пуст, а по вечерам наплывал туман. Солнце опускалось в мутное над горизонтом небо, и воздух остывал.
Дома все были заняты своими делами. Отец ходил по двору, что-то поднимал, перекладывал; подходя к забору, выглядывал вдоль улицы. Потом с плотным звуком закрывал ворота. Он не хотел так сразу уходить в дом и долго еще медленно ступал, оглядываясь вокруг себя, словно что уронил.
Мать доила корову, и в сумерках тягуче и старательно переговаривались струи молока. Иногда в саду, прошумев в листьях, падало яблоко, и казалось, там кто-то есть.
Я сидел в летней кухне. Свет зажигать не хотелось, чтобы не нарушать сладкого вечернего оцепенения. Глухо стукнула о дверь сарая полное ведро – мать кончила доить. Тяжело подтягивая затекшие ноги, взошла на крыльцо.
Сейчас меня позовут в дом – пить молоко. И чтобы не отзываться на крик, я тихонько вышел на улицу. Что-то ударило по проводам, они загудели, и долгий звук затих в стенах дома. Я никогда не знал, что это такое, и в детстве думал – это птица на лету бьется о натянутые между столбами провода. А может, еще что-нибудь – никогда я не думал об этом долго.
Я ждал, когда меня позовут.
– Ваня! – послышалось, потом еще раз. Отзываться громко не хотелось, и я быстрее вошел на луг.
В небе зажигались звезды, я шел, и казалось, туман таял возле меня. Скоро дома не стало видно, только тусклый свет вставал над двором. Я остановился. Всегда я удивлялся этому: что туман виден только на расстоянии. Когда я в него входил, он отступал, окружая меня, а то место, где был совсем недавно, закрывалось пеленой. А я ни для кого не виден. Дома знают, что я ушел, и если позовут меня, я, может быть, отзовусь, и они будут знать, что я здесь, в тумане. И голос мой, наверное, отсюда будет яснее.
Мне казалось, я ясно вижу все, что есть сейчас там, дома. Отец, чрезмерно сутулясь и потирая руки, как от холода, ходит по комнатам, на столах приподнимая газеты – наверное, ищет программу для телевизора. Потом садится, надевает очки и долго, покусывая ноготь большого пальца, смотрит в нее. Он покачивается на стуле и тихонько гудит себе под нос – так он укачивал маленькую внучку.
Мать уже процедила молоко и ополаскивает доёнку, боясь пролить на пол воду: отец в таких случаях нервничает – психует, как она говорит.
Мать часто ходит из сеней на кухню, и большой крючок каждый раз с размаху стучит по выщербленной впадине на покрашенной белой двери.
Отец складывает очки, как-то по-особенному одновременно кашляет и шмыгает носом и, чтобы сплюнуть, выходит в сени. Там он долго, ползая на коленях, вытирает пол вокруг ведра. Заходя обратно, сильно хлопает дверью, закрывает на крючок и, словно оправдываясь за громкий стук, говорит:
– Совсем двери отошли, что делать? Холода скоро.
И опять садится за стол.
Сейчас уже никому не хочется выходить. Скоро в соседней комнате заговорит телевизор, мать с отцом будут ужинать и, может быть, подумают, где же сейчас я.
Да, наверное, дома всё сейчас так. Я стою здесь, на лугу, рядом речка, до краев заполненная туманом, и он сыреет с каждой минутой. Становится прохладно.
Я начал прислушиваться. Если бы сейчас меня позвали, я крикнул бы громко, не только отзываясь, но и пробуя, как прозвучит в этом воздухе мой голос. Но ничего не слышно – никто не зовет. Наверное, я очень хочу, чтобы отец и мать знали: я стою здесь и думаю – как они там? Я же никогда не скажу им, что я думаю об этом – а как они узнают?
Однажды в детстве мне приснилось, что я шел по этому лугу и меня затащили под землю – или в землянку, или еще куда-то. Я помню даже место, где под землей все это находилось.
Тускло светила красным светом лампочка, и я видел, как меня разрезают на куски, как будто со стороны смотрел. И потом помню: на столе лежит тело, разваленное, крупное, – это мое было тело, в глазах и сейчас стоит часть груди – кожа еще живая, и маленький сосок на ней…
После того сна я долго со страхом смотрел из окна на луг, на то место. Оно было таким же ровным, и только высокие кочки с острой травой торчали на нем.
Я рассказывал потом сон отцу, ждал, что он скажет, а он только головой покачивал. Может быть, я хотел, чтобы он сказал: не ходи пока туда, плохой сон. А я тайком пошел бы на то самое место. А может, побоялся бы.
И когда я потом рассказывал все, что думал, отцу, чувствовал: становлюсь ему чуть-чуть чужим, словно обманул его, а он это знает и молчит, только слушает.
А однажды я не рассказал ему, конечно же, не рассказал, как я пошел на этот луг, зашел за огород соседнего дома – там жила моя ровесница, мы только начинали с ней в школу ходить. И, подделывая свой голос то под голос ее братьев, то ее матери, стараясь, чтобы было похоже, звал ее:
– Наташа, Наташ…
Вот этого я отцу не рассказал, хотя все детство я, наверное, только ходил и думал, что бы ему про себя рассказать: как в лесу был, как что-то придумал… И от того, что я ему не рассказал, еще страшнее было, ведь близко я был возле этого, и если рассказать, то – всё… Я не знал, что – всё, но было страшно, эта моя зыбкая тайна мучила меня, я чувствовал, совсем немногое отделяет ее от того, чтобы стать известной всем. Я ее настолько сильно знал, что казалось, вот-вот лопнет та пленка, которая ее держит.
И сейчас я стою здесь, в тумане, и хочу, чтобы отец знал: я здесь стою и о нем думаю. Но, наверное, он никогда об этом не будет знать – я же ему не скажу. Конечно же, не скажу…
И я представил, как с улицы, от дома, виден сейчас туман. Свет от фонарей упирается в его матовую стену и не проходит дальше, давится. Если долго смотреть, то можно заметить, как туман перемещается, переливается из одного места в другое, открывая черные пятна недалекого леса. И над всем этим зябко висит большая и голая луна, а я где-то там, затерялся в этой пелене, и если бы видел я и правда все со стороны, как в далеком моем сне, как было бы хорошо, да я и не знаю, как было бы… Я просто знал бы, что я там стою и думаю обо всем.
4
БОЛЕЗНЬ
По утрам тело ныло, как от побоев. Сегодня он долго лежал и вспоминал сон. Снилось многое, но осталась в памяти только яркая вспышка молнии – он чуть не проснулся от этого. Загорелась огромная ветка дерева, которое стояло на холме. Люди полезли, помогая друг другу, на дерево – отрезать горящий сук. А он не полез и видел себя стоящим внизу. Он глядел на них, ползущих по толстому стволу, и с каждой секундой проговаривал про себя: «Поздно, поздно», – уже было поздно лезть за ними, а стоять здесь без дела было стыдно, с каждой секундой стыдней. И он понял, что с каждой секундой ненавидит их все больше.
Потом он опять был вместе с ними, но уже странно улыбался, вспоминая, как они цеплялись за толстый и гладкий ствол.
Он поднялся, вышел на улицу. Был предрассветный час. «Хорошо бы так рано всегда вставать и смотреть на все это каждый день», – подумал он. Небо на востоке быстро яснело – все было спокойным, но чувствовалось в воздухе какое-то напряжение.
Он попробовал представить, что сейчас вечер, – внешне было похоже. И никак не получалось – не хватало этого напряжения. Он озяб и вернулся спать.
И сон продолжался. Он уже лез на дерево, и все вокруг раскачивалось. Болели ладони – совсем как в детстве, когда лазал на высокие дубы с глубокой и грубой корой.
Ничего не горело – все было обычным, только странно покачивалось. И он лез по суку, обняв его, все дальше и дальше от ствола. Сук становился тоньше с каждым усилием. Он полз и знал, что надо приостановиться и вспомнить, зачем он здесь, и если этого не сделать, то случится что-то страшное, чего он боится. Но никак не мог приостановиться, и только с каждым новым мгновением все больше и больше чувствовал, что вот-вот – и будет поздно. Надо обязательно вспомнить, зачем он залез сюда, – но полз и не мог остановиться. Сук качался все больше, это был уже и не сук, а пучок веток на его конце. И они не возвращаются в верхнее положение, а свисают тяжело книзу. И он свисает вместе с ними – успевает посмотреть на свои руки. Под ладонями – стершиеся листья. Он думает: «Это все, что меня держит», – и начинает вспоминать.