Асар Эппель - Латунная луна
И чтобы этого не видеть, мы склоняли с ней головы и подмечали, как соскакивают с дорожных булыжничков наши стопы в сандалиях, а у нее вдобавок блестела на лодыжке в соседстве яркого маникюра вовсе неуместная для погребальных обстоятельств золотая цепочка над косточкой.
— Попробуйте покрутить рулем вы! — это раздался голос водителя, обратившегося к ней, — а мы с вашим другом приналяжем.
И мы, отчаянно взявшись, приналегли. Колеса выковырнулись из продавленных ямок дороги, захрустели под нашими сандалиями голыши, машина согласилась поехать в гору, а ее макабрический пассажир, преодолев подпорки ластов, повалился набок, причем один подвернувшийся ласт оказался на нем.
Господи Боже мой!
А машина катилась, слегка переваливаясь. Мы с водителем, уперевшись в какие-то фрагменты маленького корпуса, отворотясь от внутримашинного зрелища, увеличивая усилия, тужились, она же, вцепившись в руль, потеряв одну босоножку, бесстрашно ступала босой ногой по терниям и волчцам захолустья.
У машины появилась инерция, мы с водителем это ощущали, и оставалось несколько метров до кажущегося начала спуска, и водитель прохрипел: «сейчас давай сам, а я ее отпихну, впрыгну, и попробую на ходу включить зажигание!»
Он рванулся вперед, оттолкнул ее, при этом она упала на какой-то куст, впрыгнул на сидение и, сунув наскоро ключ, повернул его. Мотор взревел. Однако машина с работающим мотором вдруг встала, словно бы налетев на какое-то препятствие, отчего я по инерции пролетел мимо ее бока, и, наткнувшись на что-то, тоже упал, причем, как потом выяснилось, разбил колено.
Движению помешал толстый корень дерева, горбом выпиравший из земли.
В машине от внезапного тычка произошло невероятное. Непонятно куда исчез труп. Я, когда встал и подошел к заднему стеклу, даже стер с него разводы своего пота, полагая, что из-за них мне не видно машинного нутра.
По ту сторону, прыгая на одной ноге, появилась она.
Мотор вдруг замолчал, видно водитель его выключил.
Он вышел из машины, пнул ногой корень, потом потрогал его и сказал: «Главное, топора нету. Перерубить бы в двух местах!», а потом заглянув в машину, сказал: «Или поднимем с пола и усадим Андрея как был, или вынесем его на травку, переведем через корень машину, а потом внесем его и усодим». Водитель был человек интеллигентный, но почему-то сказал «Усодим».
— Нет! Нет! Я правильно делала укол! Это же была камфора, — завопила она, и заголосила, как плакальщица. — Не трожьте его! Вы ему этим не поможете! — а водитель, заткнув уши, быстро метнулся на свое место, завел машину, подал ее назад, а затем, взревев всей пагубной соляркой, на корень наехал, пуще рассвирипел мотором и, преодолевши корень, покатился, покатился по пологой теперь дороге.
Боже мой, как же она разрыдалась!
Сгустившийся вокруг нас лес стал расступаться, оставляя на месте кусты, куда-то ушли деревья, буйно заросший минут пять назад косогор торопливо очищался от чащобы, зарослей, бурелома, а вместе с этим исчезали угадываемые в чаще бестии нашего отчаяния, беспомощности и страха. Они улетучивались, прихватив клыки, когти, клювы, саженные размахи крыл, утихомирив пугающую колготню в жесткой траве, паучьи побежки, гадючьи проползания, словом, уволакивая всю адскую дебрь.
Мы освобождались от загробного ужаса, ибо ужас укатился вместе с покойником, избавляя нас от триумфа смерти и оставляя в одиночестве скорби.
Автомобиль еще какое-то время виднелся и сипло кашлял (солярка!), а потом, прежде, чем перестать виднеться, водитель взмахнул из окошка рукой и «Москвич» исчез. Мы же сидели на жесткой траве и приходили в себя, постигая небывальщину, случившуюся с нами…
Она уезжала через два дня.
Праздный народ приморского житья на следующий день довольно быстро сумел забыть о кончине актера и неопорожненной никем бутылке водки, курортная жизнь была наполнена необходимостью поесть, запить еду теплым ситро, намазаться, если обгорел, простоквашей, купить у придорожной старухи древнего винограда «Изабелла» (надо понимать, не того, который образовывал тень и прохладу над несчастным собратом). Про него же старались не думать, а все сложности его перемещения в родной театр Вахтангова не обсуждать, поскольку есть брат и машина ихняя тоже есть, и полустанок, хотя и в некотором отдалении, есть. А так как у многих танцовщиц уже образовались белые незагорелые полоски, то они просто ушли на какую-то полянку загорать обнаженными. Ушла туда и моя вчерашняя спутница, и все они мазались там кремом, наклеивали на носы бумажки, чернели и рыжели лобковой порослью и говорили о разном всяком, что от века являлось тайной их половины человечества, недоступной мужчинам.
Предотъездный вечер она определила для сбора двух своих чемоданов — большого и маленького, а уже к полустанку на кратковременно останавливавшийся поезд чемоданы тащил со мной хозяин ее жилья, тот самый злонравный Гурген, который якобы подбросил в наш двор отвратительные челюсти. Между прочим, они теперь по вечерам и ночам фосфоресцировали, интенсивно голубея во тьме, а вокруг них летали светящиеся мухи.
Потом она сказала: «В Москве обязательно звоните и не забывайте про меня. И не сердитесь…»
Поезд, казавшийся в тесноте местного предгорья высоконогим и нескончаемым, капая вагонными жидкостями, сперва тихо поехал, а потом замелькал проводниками в майках, держащими неопрятные намотанные на короткие палки желтые флажки.
«Не сердитесь!», — не сердиться было нелегко. Однако курортная жизнь требовала своего, и мы стали куролесить еще пуще, а я сердиться вскорости вообще перестал.
Измаранные же во время подталкивания автомобиля разбитой коленкой, а затем сидением на траве брюки, прижатые большим камнем, отстирывались всю ночь в морском прибое (собирался шторм). И отстирались идеально. Одной балетной барышне я через несколько дней вдохновенно врал, что по ночам в морской воде скапливается множество разгоряченных за день инфузорий, и они поедают пятна, нисколько не повреждая ткань брюк. Вот, погляди сама!
Много позже у писателя N. (фамилии не помню) в его повести (названия тоже не помню), напечатанной в толстом журнале (опять же не помню в каком) была описана курортная ночь, во мраке которой слышались разнузданные крики и пение. Хулиганствующие нарушители тихих южных ночей, не нравившиеся писателю — были, представьте себе, мы, а гнусная песня, которую мы горланили, была сочинена нашей художнической компанией по образу известной народной песни. Причем приведенный писателем куплет, помнится, был плодом вдохновения моего.
— Уж ты, душка, моя красотка,
Чего ваяешь, не понимаешь!
— Я ваяю, все понимаю,
Пуповину я ваяю!
Трень-брень пуповина…
Надеюсь, что когда-нибудь удастся обнаружить тот журнал и этот фрагмент, и тогда я подам правильный текст и точней изложу негодование раздраженного нашим поведением автора.
Гуляли и развлекались мы и вправду шумно, а жили бездумно и беззаботно, разве что неубираемые хозяином кобыльи (коровьи, ослиные?) челюсти по вечерам скалились светящимися своими зубами на посещавшего нужник и наполняли его безотчетным ужасом, а также мыслями о мясных закладках хозяйской кухни.
Слава Богу, кроме этой кухни был еще базар — маленький поселковый рыночек — а там траурные кавказские женщины, а у них в банках мацони, холодное и похожее на трясущуюся белую пластмассу. Еще был сулгуни — слегка бежевый благословенный сыр с чистой слезой, словно плакал он по провалившимся в тартарары черкесам. Коварный Гурген продавал там хачапури, и была «изабелла»! До чего оно красиво звучит: «Была изабелла» — виноград с настойчивым редкостным вкусом, со скользким, непохожим на виноградную мякоть нутром, мешавшим выплюнуть косточки, но зато сотворявший из своей влаги удивительное молодое вино с полууловимой смородиновостью, словно бы созданное для винопийцы-гурмана, коего, обольстив своим ароматом, опьяняло в лоскуты и огорчало его подругу, с которой пришел он пировать, но — захмелевший — терял желание даже целовать ее, поскольку нацеловался с ошеломительным, нигде до сей поры не встреченным хмелем кавказского Черного моря. А мед! А горький мед, пьяный опасный мед, вокруг которого летали красивые пчелы? А продавал его симпатичный отравитель — милый столетний дедушка, честно предупреждавший, что мед горький, но кто же не знает, что на Кавказе мед горький, его же собирают с разных цветов!
— А ти разве не с разных дэвушек свой мед собираешь? — спрашивал лукавый дед, и улыбался, джигит, радуясь своему такому удачному вопросу.
А ты шел домой с баночкой горького меда, и по дороге за тобой летели, неотвязные, как курортные прелестницы, пчелы.
Увы, мед нашего житья стал горчить тоже. Заваривалась какая-то темная история. Все началось внезапно и непонятно. Письма, которые мы получали из дому, а также кое-какие деловые сообщения (некоторые из нас оставили дома дела) почта привозила в Дом отдыха, и они раскладывались в настенном ящике по полочкам. А мы туда, идучи с пляжа, конечно, заглядывали.