Жюльен Грак - Побережье Сирта
Задний план полотна образовывали последние лесистые склоны Тэнгри, плавными линиями спускающиеся к морю. Резко уходящая вниз свободная и наивная перспектива лишала гору ее вершины, но сходящиеся линии других, более низких вершин говорили о близости и живой громаде массы — словно чья-то гигантская лапа тяжело надавила на землю, распластавшись от рамы до берега моря. У самой воды лучезарно искрящийся полдень светил горячими лучами на дома и крепостные стены, полукругом обступившие гавань и похожие на взошедший над морем мираж. Раджес с зияющими входами и выходами его террас, с плавными, как у лунатиков, движениями крошечных персонажей, рассыпанных там и сям по его улицам, выглядел удивленно пробуждающимся от любовной истомы дневного сна. Пышные и мохнатые кисти пламени на архитектурных завитках зданий сливались в одну кайму вокруг осажденного города. Чувство тревоги, навеваемое этой картиной бойни, объяснялось необыкновенной естественностью и даже безмятежностью, которые спокойная жестокость Лонгона придала всему полотну. Раджес горел так, как раскрывается цветок: без страданий и без драмы; можно было подумать, что это не пожар, а мирный прибой или сдержанная ненасытность прожорливой растительности, разросшейся неопалимой купины, окаймляющей и венчающей город, подобно закрученным лепесткам-изгибам розы вокруг суетящихся внутри нее насекомых. Флот Орсенны располагался полукругом напротив города, но, несмотря на стену из спокойных клубов дыма, тяжелыми кольцами поднимающихся над морем, на ум невольно приходила мысль не об оглушительном грохоте артиллерии, а скорее о каком-нибудь живописном, чуть ли не музейном катаклизме, например об извержении Тэнгри, вновь швыряющего свою раскаленную лаву в море.
Вся эта циничная простота, достигнутая художником исключительно благодаря удаленности во времени от самих батальных сцен, отступала на второй план, подчеркивая при этом незабываемую улыбку лица, выступавшего вперед, словно протянутый с полотна кулак, и, казалось, вот-вот готового прорвать передний план картины. Пьеро Альдобранди был изображен без каски, одетым в черные латы, с жезлом и красным шарфом командующего, навеки связавшими его со сценой бойни в Раджесе. Однако, развернув силуэт Альдобранди спиной к самой сцене, художник как бы растворил его в пейзаже, отчего его напряженное от тайного видения лицо стало воплощением какой-то сверхъестественной отрешенности. В полуприкрытых глазах с их странным внутренним взором отражался тяжелый экстаз; волосы его трепал дующий из-за моря ветер, придавая всему лицу молодую и наивную непорочность. Закованная в лакированную сталь, бросающая темные отблески рука сосредоточенно застыла на уровне лица. В металлических пальцах своей перчатки, с ее жестким хитозным панцирем, с ее жестокими и элегантными, как у насекомого, сочленениями, он с извращенной и самодовольной грацией держал и мял тяжелую красную розу, эмблематический цветок Орсенны, словно собираясь вдохнуть своими нервными ноздрями капельку ее изысканнейшего аромата.
Комната улетела прочь. Глаза мои оставались прикованными к этому лицу, появившемуся в фосфоресцирующем свете из острого ворота панциря, как новая гидра с отрубленной головой, — лицу, похожему на ослепительное явление черного солнца. Его свет темной вожделенной зарей занимался у меня в душе над не имеющим имени запредельем дальней жизни.
— Это Пьеро Альдобранди, — громко, как бы для самой себя произнесла Ванесса. — Ты не знал, что оригинал находится в Маремме? — Она добавила изменившимся голосом: — Тебе он нравится, не правда ли? Изумительная вещь. Живя здесь, все время чувствуешь этот взгляд.
Вспышка лихорадки
Бывают в нашей жизни такие особенные утренние часы, когда нам посылается предупреждение, и тогда с самого момента нашего пробуждения и потом, в нашем затягивающемся праздном безделье, словно при отъезде, когда с бьющимся сердцем подолгу перебираешь в комнате до боли знакомые предметы, вдруг начинает звучать выделяющаяся среди других торжественная нота. В светлом вакууме утра, более наполненного предзнаменованиями, чем сновидения, до нас доносится что-то вроде звуков отдаленной тревоги; это может быть и звук чьих-то одиноких шагов на уличной мостовой, и первый крик птицы, еле-еле услышанный сквозь последнюю дрему; однако этот звук шагов пробуждает в душе столь же сильный резонанс, как в пустом соборе, этот крик разносится, как в широком поле, и тогда ухо напрягается в безмолвии, прислушиваясь к незаполненному пространству внутри нас, где эхо вдруг исчезает, как в море. Это значит, что наша душа очистилась от населяющих ее ропотов и от гомона толпы; и тогда в ней начинает радостно звучать ее основная нота, определяющая истинную меру ее возможностей. И в той внутренней мере возвращенной нам жизни мы вновь обретаем нашу силу и нашу радость; но иногда эта нота звучит низко и удивляет нас, как шаг человека, гуляющего по пещере: это значит, что во время нашего сна где-то образовалась брешь, где-то под тяжестью наших снов обвалилась еще одна стена, из-за чего нам теперь в течение многих дней придется жить, как в хорошо знакомой комнате, дверь которой, однако, может неожиданно открыться в какой-нибудь грот.
Вот в таком состоянии беспричинной тревоги проснулся я в Маремме на следующее утро. Близ лагуны все еще спало, словно весь город из почтения согласовал час своего пробуждения с затянувшимся сном дворца. Солнце жгло пустынные каналы и безлюдный песчаный берег так же нещадно, как какие-нибудь солончаки; оно до хрустящей белизны калило свешивающееся из окон бедных кварталов белье. По пустынным водам тихо скользила к проливу лодка рыбака. Из комнаты Ванессы поднимался приглушенный расстоянием шум голосов; их отчетливое, но непонятное звучание смешивалось с моими ночными снами, сливалось с тем отдаленным грозовым гулом, раскаты которого слышались мне накануне в речах Бельсенцы. В Маремме уже говорили; вместе с этими приглушенными голосами у спящего города пробуждался пульс легкой лихорадки, биение которого я начинал ощущать у себя в запястье.
Я пошел попрощаться. У Ванессы уже было много народу, но, когда я толкнул перед собой дверь, от нее как бы пошла волна тишины. Я почувствовал себя неуютно. Бессонная ночь и яркий свет искажали лица; несмотря на элегантные одежды и улыбки, атмосфера салона, необычно многолюдного в столь ранний час, вызывала ассоциации с настороженностью и боевой готовностью военного лагеря, воздвигнутого под открытым небом, а присутствующие напоминали мне прибывших на рассвете беженцев. Когда я уходил, Ванесса торопливо потянула меня в сторону.
— Завтра я уезжаю в Орсенну… В конце месяца вернусь. Жду тебя, Альдо, сразу по возвращении. Только в следующий раз приезжай утром. На рассвете…
Она добавила потише:
— Нам предстоит дальняя дорога.
— Экспедиция?
— И да, и нет. Во всяком случае, я надеюсь, что это окажется сюрпризом. Как только вернусь, сразу дам тебе знать.
Ее лихорадочный голос словно доверял мне тайну, и я тут же не без некоторого замешательства подумал о Марино.
— Мне предупредить капитана?
На лице Ванессы отразилась досада.
— Приезжай один. Просто скажи, что у тебя в Маремме есть дело, и все.
Я задержался в пути из-за аварии. Когда уже после обеда добрался до Адмиралтейства, укрывшегося от последнего летнего пекла за плотно закрытыми дверями и ставнями, оно показалось мне покинутым. Редкие удары молотка, доносившиеся из сарая, еще больше усиливали вибрацию раскаленного воздуха над камнями. Моя комната, выходящая своими окнами на знойный пустырь, показалась мне абсолютно непригодной для жилья; я пошел в прохладную комнату рядом с кабинетом Марино, в котором я иногда работал; там накопились для меня письма, официальные послания, и я без особого энтузиазма стал их разбирать. Только скрип моего пера да соперничающее с ним легкое жужжание мух нарушали гробовую тишину. Внезапно меня стало клонить в сон; я бросился на походную кровать и погрузился в свинцовую дремоту.
Проснулся я с тяжелой головой. Солнечные лучи едва скользили по красным изразцам. В соседней комнате разговаривали. Монотонное и ровное гудение голосов подхватывало знакомую нить, возвращало меня к утреннему пробуждению, как к какому-нибудь прерываемому бессонницей сну, и я с досадой повернулся на другой бок, не совсем уверенный в том, что я уже не сплю. А голоса все доносились сквозь дверь, тихие и неиссякаемые, преисполненные тягучего и бесцветного спокойствия крестьянской беседы. Теперь я хорошо различал умело, театрально замедляемый голос Марино и, прислушиваясь к его искусным модуляциям, стал с интересом следить за перипетиями разговора, тему которого я едва угадывал. Ошибиться было невозможно: это был его голос «арендных контрактов», который так хорошо имитировал Фабрицио. Потом тяжелые шаги капитана неторопливо прозвучали по каменным плитам, и дверь открылась.