Жюльен Грак - Побережье Сирта
— Стало быть, они уже идут! — сказал я, и весь мой гнев сразу пропал, уступив место ощущению уверенности и необыкновенного спокойствия, словно оцепенение пустыни вдруг пронзил шум тысяч фонтанов, словно пустыня вокруг меня, услышав топот многомиллионной армии, вдруг расцвела.
— Да, — сказал старый Даниэло, и мне показалось, что лицо его вдруг наполнилось светом. Он с сосредоточенным видом встал и подошел к окну. В темном прямоугольнике виднелся все тот же кусок черного неба, спокойно поблескивали все те же звезды. Напряженное ожидание, пронизывавшее ночной покой, было таким глубоким и таким сокровенным, что казалось: вот-вот раздадутся чьи-то шаги.
Покинул я дворец Совета очень поздно. Старый Даниэло пригласил в свой кабинет офицера связи при службах Наблюдения, и мы долго говорили о том, какие меры нужно срочно принять в Адмиралтействе. Было решено организовать ежедневное патрулирование и отныне совершенно забыть о предусмотренной регламентом «линии», которая ограничивала их диапазон в направлении открытого моря; в сложившейся ситуации, когда ощущение напряженности усиливалось с каждым часом, было, конечно же, смешно по-прежнему соблюдать правила предосторожности, чреватые для Адмиралтейства пренеприятными неожиданностями. Особенно внимательно надлежало следить за районом Веццано. В Маремме предстояло без промедления объявить осадное положение, так как в условиях все возраставшего волнения прибытие беженцев из Энгадды могло перерасти в опасную смуту; было решено направить туда для поддержания порядка подразделение из Адмиралтейства. Всем судам, за исключением военных, покидать свои порты отныне воспрещалось. Предполагалось также в кратчайшие сроки укомплектовать все орудийные расчеты оставшихся в распоряжении Адмиралтейства батарей. Всем боеспособным кораблям — с учетом подкреплений их число возрастало до четырех — предписывалось быть готовыми к тому, чтобы сняться с якоря не позже, чем через два часа. После того как объявляющий осадное положение указ был написан и скреплен печатью, Даниэло отпустил офицера, а меня попросил немного задержаться.
— Итак, Альдо, мы расстаемся. Завтра рано утром ты отправишься в Сирт. Одному Богу известно, где и когда мы теперь увидимся, да и увидимся ли вообще.
— Богу известно, — сказал я, пожимая его сухую ладонь. Она слегка дрожала, словно ночной холод проник вдруг в комнату через открытое окно. — Последнее слово еще не сказано, — добавил я не очень уверенным голосом, — границу армия еще не перешла, и, может быть, они остановятся…
— Нет, Альдо.
Старик тяжело тряхнул головой.
— …Теперь им так же трудно остановиться, как вот этим звездам. Так же трудно, как двум телам, слившимся в любви. Теперь уже ни страх, ни гнев, ни снисходительность, ни бегство не спасут Орсенну от вожделенно устремленных на нее широко раскрытых глаз: она обещана и выдана. И сама она тоже не пожелала бы спастись. Память обо мне, если таковой суждено остаться, возможно, будет проклята…
Даниэло резко пожал плечами.
— …Когда кто-то бросает в волны гниющую на берегу лодку… то о нем можно сказать, что эта потеря его не волнует, но нельзя утверждать, что его не заботит, куда она поплывет… Не жалей ни о чем, — сказал он, опять неожиданно горячо пожимая мне руку, — сам я не жалею. Дело не в возможном суде. Дело не в хорошей или плохой политике. Дело в том, чтобы ответить на один вопрос, на тревожащий всякого человека вопрос, на который все мы отвечаем до самого последнего дыхания.
— Какой?
— «Кто живет?» — сказал старик, погружая в мои глаза свой неподвижный взгляд. — Так говорят французские часовые, когда нужно спросить: «Кто идет?»
Выйдя из безлюдного дворца, я окунулся в светлую, гулкую ночь. Холодный кристальный свет резко очерчивал грани жестких каменных глыб, проецируя на чернильную решетку мостовой замысловатые чугунные узоры, венчающие старинные, расположенные вровень с землей колодцы, которые еще сохранились на крошечных площадях верхнего города. Сквозь ночное безмолвие, поверх голых стен, из нижнего города время от времени доносились легкие шумы: шум текущей воды, запоздалое гудение спешащей где-то вдали машины — отчетливые и в то же время загадочные, как вздохи и движения во время неспокойного сна, как время от времени появляющийся скрип сжимаемых ночным холодом пустынь; а здесь, в насыщенных горным воздухом и суховеями верхних кварталах, к камням прижимались, льнули, как краска, немигающие жесткие сечения голубовато-молочного света. Я шел с бьющимся сердцем, с пересохшим горлом, и столь совершенным было простиравшееся вокруг меня каменное безмолвие; столь плотным — бесцветный, гулкий мороз этой голубой ночи; столь загадочными — мои казавшиеся бесшумными и ступавшие где-то выше уровня мостовой шаги; мне казалось, что я иду по причудливым, извилистым проходам посреди сбивающих с толку световых пятен какого-то пустого театра — но мне еще долго-долго озаряло путь отскакивавшее от фасадов гулкое эхо, и не обманул ожиданий этой пустой ночи самый последний мой шаг: теперь-то я знал, для чего были воздвигнуты эти декорации.
Перевод к. ф. н. В. А. Никитина
Редактор Т. М. Любимова
Примечания
1
Преступаю границы (лат.).
2
Пребываю в крови живых и в воле мертвых (лат.).
3
«Уже пылает сосед Укалегон» (лат.). Вергилий, «Энеида».