Вадим Живов - Двойник
— Ты про Кузнецова?
— Да, про нашего общего друга, — подтвердил Герман. — У тебя его телефон есть?
— Допустим.
— Так звони. Пусть подъедет и закроем тему.
— Не боишься?
— Кого?
— Его. Мы с тобой люди вменяемые. Про него я бы этого не сказал.
— Я давно уже устал бояться. Звони.
Хват вызвал референта:
— Кузнецов. Найди. Он мне нужен. Срочно.
Референт вышел, через три минуты возник в дверях кабинета:
— Он в Кунцево, пригнал машину на техобслуживание Сможет прибыть через полтора часа.
Клещ кивнул:
— Годится. — Предложил Герману: — Можешь подождать в гостиной. Телевизор там есть. Кофе с коньяком получишь, так и быть. Чтобы потом не говорил, что я плохо отношусь к своим избирателям.
— Спасибо, дела, — отказался Герман.
Референт сопроводил его к выходу и предупредительно открыл заднюю дверь «мерседеса».
— Куда? — спросил Николай Иванович.
Герман ответил не сразу. Полтора часа. Ни то, ни се. Да и не было у него никаких дел. В этот приезд в Москву у него было только одно дело.
— Тормозните у пристани. Через час подъезжайте к парку Горького, к центральному входу.
— Хотите покататься на теплоходе? — почему-то оживился водитель.
— Хочу.
IX
Это были его родные с детства места. На Ленинском проспекте, неподалеку от Первой Градской больницы, стоял родительский дом. Окно комнаты Германа выходило на Нескучный сад. В нее он двадцать лет назад привел Катю. Был яркий весенний день, когда сидеть в пыльных университетских аудиториях — тоска зеленая. Сорвались с лекций, Герман предложил: «Поехали ко мне, пообедаем». Но даже не подошли к холодильнику, не успели.
Изумленный, растерянный, потрясенный, натянув до подбородка простыню, Герман смотрел, как Катя раздвигает шторы, как насыщенный пылинками закатный солнечный луч золотым нимбом венчает ее голову с тяжелыми медно-русыми волосами, стекающими по хрупким плечам, рисует изгибы ее бесстыдно обнаженного, бесстыдно прекрасного тела с маленькой грудью, с золотистым пушком на руках, с темным, тоже в тонком золотом ореоле, треугольником внизу плоского девичьего живота.
— Ты чудо, я тебя люблю, — сказал он, хотя никогда раньше никому этого не говорил.
Да и кому было говорить? Хулиганистым оторвам-сверстницам из соседних дворов, а позже парикмахершам, официанткам и продавщицам, которые всегда были старше его, а одной даже было двадцать восемь лет? Он для них, пылкий неутомимый мальчишка, был счастливым отвлечением от сложностей женской жизни, они на короткое время утоляли его неуемную телесную жажду, которая преследовала его, как постоянное чувство голода преследует быстро растущих волчат. Какая любовь? Что такое любовь? Само слово казалось пошлым, бессмысленным, затертым до неприличия.
И лишь теперь, стыдясь своих рук, грубых от постоянного соприкосновения со щелочными растворами при мытье окон, стыдясь худобы своего тела, сильного от постоянных занятий спортом, но такого безобразного рядом с божественным совершенством Кати, Герман почувствовал, что любовь, это пошлое, затертое до неприличия слово, имеет свой сокровенный, до этих пор неведомый ему смысл. Этот смысл приоткрылся ему, как бездонная синева неба вдруг приоткрывается в разрыве хмурых дождевых облаков. И в стремлении продлить это чудесно явленное ему откровение, словами закрепить омывший душу восторг, он повторил:
— Я люблю тебя. Я тебя люблю.
Она загадочно, царственно усмехнулась и спросила:
— Что это за парк внизу?
— Нескучный сад, — ответил он, радуясь возможности одарить ее хоть чем-то из того прекрасного, что с детства принадлежало ему.
Через месяц она забеременела. Герман посадил ее в такси и отвез в ЗАГС. Срок регистрации обычно назначался через три месяца после подачи заявления. Заведующая ЗАГСом оказалась знакомой Василия Николаевича Демина. Три месяца сократили до одного. За неделю до свадьбы Катя сказала, что анализы не подтвердили беременности, в ЗАГС можно не идти.
— Хочешь от меня отделаться? Ничего не выйдет, мадам, — весело возразил Герман, чувствуя себя неловко, стесненно под тревожным, как бы испытующим взглядом Кати. — Слово дала? Дала. Изволь держать, если не хочешь прослыть бесчестной соблазнительницей.
В эту же комнату Герман привез Катю из ресторана «Прага», где была их свадьба, как бы официальная, для родственников. Свадьба получилась скучной, даже какой-то напряженной из-за взаимной неприязни матери Германа и родителей Кати. И ночь получилась странной. Забившись в угол тахты, Катя до рассвета рыдала. Герман сначала растерялся, принялся успокаивать. Потом отступился, стоял у окна, курил, слушал за спиной безутешные глухие рыдания молодой жены, а в голове крутилось: «О чем дева плачет, о чем слезы льет?»
О смутных девичьих мечтаниях, которые уже не сбудутся? О каких?
Прощается со своим прошлым? С каким?
А за окном чернели липы Нескучного сада, по далекой Москве-реке проплывали клотиковые огни буксиров и барж, в полнеба занимался рассвет.
Несколько месяцев в Свиблове, где жили в двухкомнатной хрущобе, пока не нашли вариант обмена, как бы выпали из памяти Германа, забылись, как забывается нудная командировка. Тем радостнее было возвращение в родные места — переселение в дом на Фрунзенской набережной, с балкона которого была видна Москва-река, колесо обозрения парка Горького и Нескучный сад вдалеке. На этом балконе теплыми летними вечерами они подолгу просиживали с Катей за бутылкой «Цинандали» или «Советского шампанского», увлеченно болтая о всякой всячине и как бы намеренно отодвигая тот волнующий обоих момент, когда они войдут в спальню и ослепительным фейерверком вспыхнет фиеста, безудержный праздник плоти, восхитительное безумие — всегда новое, всегда неожиданное, увлекающее в свои обжигающие глубины, как в омут. Это продолжалось и в Торонто, только вместо грузинской кислятины пили красное итальянское «Барбареско» или по праздникам французское шампанское «Дом Периньон», внизу темнела не Москва-река, а бассейн, отражая садовые фонари и черные кроны кленов.
На этом же балконе Катя сидела одна и курила сигарету за сигаретой летним вечером пять лет назад, вскоре после августовского дефолта. Она прилетела в Москву на встречу одноклассников. Герман не понял, что ее на это подвигло, никогда она одноклассниками не интересовалась. Но возражать не стал. Накануне спросил: «Когда тебе нужна машина?» Она отказалась — холодно, почти враждебно: «За мной заедут». Ну, заедут так заедут. Герман не стал настаивать, тем более что дефолт поставил компанию на грань банкротства, и у него минуты свободной не было. Но задание своему водителю все-таки дал: «Присмотрите, чтобы все было в порядке. А то знаем мы эти сборища школьных друзей: начнется пьянка, обо всем позабудут. Если что, привезете Катю домой».
Заехали за ней на такси. Кто — Герман не увидел с балкона. Но увидел, как за такси скользнул черный «мерс». Николай Иванович был человеком надежным, так что можно было не беспокоиться. Но к ночи появилось чувство тревоги. Что это за школьные друзья? А может, не друзья, а друг? Не о нем ли она рыдала в первую брачную ночь?
Катя вернулась во втором часу ночи. На такси, как и уехала. Проводить ее до подъезда никто не вышел. Герман притворился, что спит. Она разделась и скользнула под одеяло. Герман лежал неподвижно, как каменный. А сам прислушивался к ее дыханию и принюхивался с обостренным звериным чутьем — не запутался ли в ее волосах запах мужского одеколона, запах чужого самца. Иногда казалось, что слышит, и обрывалось сердце, ухало в бездну. Потом понимал: показалось. Но заснуть так и не смог.
На рассвете поднялся, с чашкой кофе прошел на балкон, зачем-то прихватив старинную, принадлежавшую еще бабке и чудом сохранившуюся в семье Библию.
«Положи меня, как печать на сердце твое, как перстень, на руку твою, ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные…»
Утром Катя улетела в Торонто. Герман проводил ее в Шереметьево. На обратном пути Николай Иванович сказал:
— Вы зря беспокоились, Герман Ильич. Не было никакой пьянки. Да и сборища не было. Всего человек шесть. Ужинали в «Загородном», разговаривали, танцевали. Вот и все.
А через некоторое время добавил:
— Я и не знал, что Екатерина Евгеньевна и Александр Павлович учились в одной школе.
— Какой Александр Павлович? — не понял Герман.
— Борщевский.
— Они учились на одном курсе в МГУ.
— А, тогда понятно…
По Крымскому мосту Герман пересек Москву-реку и прошел в парк. День был будний, по пустынным аллеям, присыпанным влажной осенней листвой, молодые бабушки катали коляски с детьми. В холодном воздухе неподвижно стыло колесо обозрения. Несколько старшеклассниц с бутылками пива в руках сидели на спинке скамейки, курили, переговаривались с обильными матерками, невинно и даже как-то целомудренно слетавшими с их юных губ. Площадь перед колоннадой центрального входа тоже была безлюдна, лишь слонялась между запаркованными машинами, мела юбками мокрый асфальт стайка цыганок. В репродукторах гремела, разносилась по парку попса с незатейливой мелодией и с такими же незатейливыми словами, которые забываешь раньше, чем их дослушаешь.