Нэнси Хьюстон - Линии разлома
Пришлось довольно долго ждать, глядя, как пассажиры чикагского рейса проходят через автоматические двери. Это очень странно — смотреть в лица людей, отбрасывая их одно за другим, как будто все, кого видишь, не в счет, их вроде бы и нет, потому что они не твоя мама, а ведь для тех, кто ждет, они — центр Вселенной, зато твоя мама им никто. Наконец — хлоп! — и па кричит:
— Вон она!
Она идет нам навстречу с чемоданом в руке, но никакой радости не выказывает, как это делает бабуля Эрра; ма просто констатирует факт нашего присутствия, на лице изображается нечто вроде: «А, вот и вы, что ж, едем домой». Тем не менее она опускается на корточки рядом со своим чемоданом, чтобы я мог броситься в ее объятия. Но в ту самую секунду, когда я прижимаюсь к ее груди, она говорит «Фу, черт!»; не очень-то весело услышать такие слова, обнимая мать после долгих недель разлуки, хотя дело было в том, что, когда она присела, у нее отскочила пуговица на брюках, и она сразу подумала, что потолстела, впрочем, это еще не факт, ведь складки собираются у любого, кто садится на корточки. Она подобрала пуговицу, выпрямилась и принялась возиться с молнией на брюках; па хотел ее поцеловать, но ограничился тем, что взял чемодан. И мы пошли на стоянку.
Я держал маму за руку, ее ладонь была со мной в Нью-Йорке, но мысленно она еще колесила по свету: даже не спросив, как у нас дела, сразу затараторила о своем. Тон ничего хорошего не обещал, и я отключился: пусть слова плавают наверху, рождаясь в устах взрослых, а я буду внизу разглядывать тысячи спешащих мимо, разбегающихся во все стороны ног. Я подумал: что было бы, если бы на аэропорт сбросили бомбу и все эти люди умерли бы разом или бились бы в конвульсиях в лужах крови, без рук без ног. Моя летучая мышка шепотом посоветовала, чтобы я завел у себя в голове бомбардировщики, пусть они гудят изо всех сил, пусть вопят и стонут люди, пусть бьется стекло, пусть с пронзительным свистом и грохотом падают бомбы, а потом пусть будут взрывы, взрывы и взрывы.
В машине голос ма зазвучал еще напряженнее, она жутко перевозбудилась, говорила без остановки о том, что узнала в Чикаго от мисс Мулик, престарелой дамы, которая после войны работала в Германии, в Агентстве по делам перемещенных лиц, и знала Эрру. Па только и делал, что качал головой да время от времени что-то ворчал, но она не давала ему вставить ни звука. Я думал о Мерседес, о ее манере произносить слово, всего одно, — но как! — вспоминал те три примера и что было сил пытался вообразить крылья феи, но воздух в машине был переполнен словами моей матери, они роились, затуманивая и перепутывая все на свете. Некоторые слова возвращались, повторяясь снова и снова: «источник жизни»… «невероятно»… «нацисты»… «уничтоженные архивы»… «источник жизни»… «Lebensborn»… «невероятно»… «кровь»… «моя родная мать»… «источник жизни»…
— Что такое источник жизни, ма?
На переднем сиденье замолчали.
— Ма?
— Сэди… — па тяжело вздыхает. — Ты не находишь, что с этим разговором можно было повременить?
— Да-да, конечно, — отрывисто бросает ма.
Она оборачивается ко мне, протягивает руку, чтобы я снова мог за нее уцепиться, что я и делаю, но от ее заведенности у меня так сосет в животе, как будто произошло что-то ужасное. Она все еще не спросила: «Ну, а вы? Чем вы занимались все это время?» Только смотрит, как по Манхэттенскому мосту вихрем проносятся автомобили. Проходит минута-другая, и она снова принимается рассказывать па все, что узнала от Греты, сестры Эрры, и главное — от этой самой мисс Мулик. Вроде бы немецкие родители Эрры не погибли при бомбежке, как она всегда говорила, и они ей вовсе даже не родные, сначала она была украинкой, но совсем маленькой попала к немцам, а потом Агентство разыскало ее благодаря родимому пятну, нашлась семья из Канады, которая ее удочерила, а умерли совсем другие, украинские родители.
— Подожди, — перебивает па, — я не понял: если ее настоящих родителей не было в живых, откуда агентство узнало о ее существовании? С какой стати они ее разыскивали? Кто сказал им о родинке?
— Я еще не все выяснила, — сказала ма. — Мои поиски не завершены. Я поехала в Германию, чтобы получить ответы, а возвращаюсь с кучей новых вопросов!
Для меня это слишком сложно, я в толк не возьму, как у одной маленькой девочки может быть столько родителей. Пытаясь в этом разобраться, я так устал, что в конце концов заснул в машине и даже не знаю, кто отнес меня в кровать.
Со взрослыми вечно так: свои решения они принимают сами, дети ничего не могут с этим поделать.
На следующее утро за завтраком, когда ма сказала: «Видишь ли, Рэндл…», я даже не спросил «Что?». Никакого желания не было про это спрашивать, я же знаю, ей плевать, чего я хочу, а чего нет.
Так и есть. На мою голову обрушился потолок: мы переезжаем!
Покинуть Нью-Йорк? Не верю. Из-за маминой работы всей семье придется уехать, а меня даже не спросили. Смотрю на па, но он не то что не протестует — еще и поддерживает ма. Я пытаюсь уничтожить эту ситуацию с помощью мерцающего гриба атомного взрыва, как в первом эпизоде «Спайдермена», но фантастика не помогает, тут ведь самая взаправдашняя правда. Мы будем жить в Израиле, в городе, который называется Хайфа. Эта мисс Мулик, с которой ма на нашу беду встретилась в Чикаго, рассказала ей о каком-то университетском профессоре из Хайфы, он один из крупных специалистов по «источникам жизни» («Lebensbornen»). Это новая страсть моей матери, я вообще-то ничего тут не понимаю но, похоже, дело в том, что бабуля совсем маленькой, между своей украинской семьей и немецкой, жила там. Но где это — «там»? Может, источник жизни — что-то вроде родника вечной юности, это бы объяснило, почему Эрра выглядит такой молодой. Как бы то ни было, ма приспичило поработать в архивах Хайфы. Для меня там есть школа (Еврейская реальная — так она называется), и я должен теперь провести остаток лета, обучаясь ивриту, потому что если не знаешь иврита, тебя в эту школу не примут.
— А как же мои друзья? — Мне ужасно хочется зареветь, но родителям начхать на мои слезы. Дети не должны так говорить, но вот на это начхать мне.
— Мы же едем всего на годик, — сказали они. А для меня это вечность. Через год мне будет уже СЕМЬ. Когда мы вернемся в Нью-Йорк, у меня не останется друзей, мне стукнет СЕМЬ ЛЕТ, и я окажусь в пустоте. Не хочу уезжать из Нью-Йорка, не желаю, и все тут! Па тоже не хочет, меня ему не обмануть, он изо всех сил старается шутить, говорит, что перейти от Рейгана к Бегину — это целая поэма. И что если выбора все равно нет, тем больше смысла смотреть на это как на приключение. Еще говорит, что ему ничего не стоит перетащить через Атлантику свой страх перед белым листом, если ма берется оплатить транспорт, потому что — ха-ха-ха! — это весит целую тонну.
Я страшно зол на свою мать. Я мог бы ее убить.
Я снова начинаю рисовать людей без туловища. Назло.
Я рисую женщин, у которых отрезаны груди.
Рисую громадные кинжалы, которые вонзаются в спину женщин, но слежу в оба, чтобы эти женщины не походили на мою мать, — вдруг рисунок попадется ей на глаза?
Ма нашла для меня преподавателя иврита, и я приготовился к тому, что эта зубрежка испортит мне остаток лета. «Не огорчайся, Рэндл», — сказала ма, застав меня в прихожей, где я, с вызовом скрестив руки на груди, ждал своего наставника. И погладила меня по голове, делая вид, будто мои чувства ей все-таки небезразличны. Но я не ответил, мне нравилось дуться и, главное, хотелось вызвать у нее чувство вины. Она отправилась в университет, надеясь там откопать еще немножко Зла, а тут и учитель явился, па пошел открывать ему дверь. Он назвался Даниэлем, а сам был хрупкий, тонкий, со светло-каштановой бородой, мягким голосом и невероятно выразительными руками — они так и порхали туда-сюда, как птицы.
Мы расположились за столиком в столовой, он с улыбкой протянул мне правую руку и сказал «Шолом», ма всегда говорит, что это слово означает «мир», но тут я понял, что на самом деле это просто «добрый день». Тогда я тоже в свою очередь сказал «Шолом» и пожал его белую длинную руку с очень гладкой кожей. Он раскрыл портфель, и я сказал себе: «Ух ты, это и вправду как в школе!», но нет — на самом деле портфель был до отказа набит играми и картинками. Для начала мы сыграли в шашки, а поскольку в шашках я силен, то в пять минут обыграл Даниэля, что дало ему повод научить меня таким словам, как «вы» (атем), «я» (ани), «здесь» (кан), «там» (шам), «да» (кен), «нет» (ло), «помоги» (азор) и «спасибо» (тода). К концу игры он выглядел настолько ошеломленным моими талантами, что я, глядя на него, покатывался со смеху, и тут он мне сообщил, что «смеяться» переводится как «лицхок». Потом мы смотрели картинки, Даниэль вместо всяких глупостей вроде цветов и котят показывал мне фотографии автомобилей и велосипедов, джинсов и сапог, солдат и каких-то рожиц — короче, всяких штук, которые могут мне пригодиться в качестве слов. Его руки все время двигались — глаз было не оторвать, до того выразительными они выглядели. Я спросил, как будет «летучая мышь», и он мне сказал, так я узнал тайное имя моего родимого пятна на иврите: «аталеф».