Эм Вельк - Рассказы (сборник)
В зале стало совсем тихо. Черт сидел на столе и размышлял о мудрости божьей: господь намеренно ошибся при сдаче, чтобы показать, куда ведет безумное поклонение деньгам. А все взоры устремились к окну и ужасной картине, которая там открывалась.
Большая железная чаша погружалась в озеро, вода клокотала и шипела. Золото растекалось по воде, широкая пурпурная полоса тянулась к берегу, а от берега огненной дугой вставала к небу. Или к смутной пустоте, которую они принимали за свое небо. По этой тропе двигались сотни, тысячи, миллионы и миллионы мужчин. С голых мертвенно бледных тел стекала кровь, пурпурный поток плескался и вспыхивал языками, будто золото превращалось в огонь. Пустые глазницы таращились на заходящее солнце — мужчины пятились. Одни несли голову под мышкой, другие ногу на плече, кто-то нес левую руку в правой, некоторые, у кого не было ни рук, ни ног, перекатывались, как кадки; некоторые ползли на руках; раненные в живот волокли, как шлейф, свои кровавые внутренности; у многих в груди зияла брешь; некоторые насадили свои вздрагивающие сердца на уцелевшую часть левой руки, а правой размахивали бедренной костью: они были безумны и воображали себя королями и полководцами, королями и полководцами всех этих несчастных. Конечно, они были безумны: только сумасшедший способен мести трепещущее сердце, собственное трепещущее сердце, подобно царскому яблоку, а голую кость подобно скипетру и маршальскому жезлу. Да и сохранились еще у людей, шедших за этими странными вождями, настоящие короли и полководцы, и те жили со спокойным сердцем и целыми ногами.
И музыка сопровождала шествие, приглушенная жуткая музыка: музыканты барабанили пальцами, с которых было содрано мясо, по пустым черепам и высвистывали воющие тоны из обрывков легких сквозь простреленную грудь. Колыхались и знамена, изодранные в клочья, замаранные кровью и дерьмом знамена. Их несли опущенными, и на некоторых еще можно было прочесть когда-то сверкавшие надписи: Свобода… Братство… С богом за царя и отечество…
И свита сопровождала шествие, болтливая резвая свита: справа и слева вышагивали и каркали стервятники с кривыми острыми клювами, тучные грифы с розовыми шеями и белыми манишками; желтовато отсвечивала чудовищная лента жирных червей.
Шакал и гиена трусили за шествием, на них восседали пьяный павиан и ухмылявшийся мандрил. Одной рукой они набивали друг другу пасти просфорами, а другой благословляли гигантскими военными крестами, на которых повис затянутый в военную форму Христос.
Когда ужасная процессия достигла зала, бог, вошедший раньше нее, закрыл лицо руками и заплакал. Бесконечный зал заполнялся кровоточащими разодранными подобиями людей. Сотнями, тысячами, миллионами и миллионами… А красная улица продолжала вливаться в зал — неиссякаемый поток. Уже не разобрать было жалоб, слышался только сдержанный стон, тонкий, пронзительный, ритмичный, подобный пульсу человечества. Они остановились перед богом, и, казалось, они ждут похвалы или ответа. И тогда бог отнял руки от лица, в котором были только любовь и добро, и произнес темные слова:
— Судьба человека — заблуждение. Но где начало заблуждения?
Исполненные ужаса люди смотрели друг на друга. А черт привстал на цыпочках, выглянул в окно и захихикал:
— А вот и новая процессия!
На пурпурную тропу снова вступали люди, несметное количество людей: старики, женщины, дети, младенцы. Ах, так много стариков и младенцев! На длинной железной цепи женщины волокли открытый гроб, огромный, как собор, доверху заполненный изуродованными бесформенными телами их мужей; невесты держали увядшие миртовые венки и букеты, которые они окунули в кровь из простреленных сердец своих нареченных; родители несли тела убитых сыновей и трупы умерших от лишений детей; матери толкали коляски, в которых младенцы играли телами убитых отцов. Шествовали богатые и бедные, больные и здоровые, изможденные и откормленные. Все они плакали кровавыми слезами, но они не пятились, а смотрели вперед глазами, наполненными горькой жалобой, глубокой ненавистью или диким безумьем; казалось, они смотрят сквозь людей, дома и горы, сквозь небо и ад в бесконечные туманные дали серого ничто.
И музыка сопровождала шествие, пронзительная жуткая музыка: беременные женщины барабанили по вздувшимся животам и потрясали бубнами, на которых вместо бубенцов бряцали ордена и медали их павших мужей. Осеняли шествие знамена, изодранные, замаранные кровью и дерьмом знамена: скомканные простыни, привязанные к терновым веткам, патриотические газетные статейки и благочестивые трактаты; как вымокшие под дождем бумажные флажки свисали оскверненные и убитые души детей. Высоко реяли эти знамена, и на некоторых еще можно было прочесть когда-то сверкавшие надписи: «Возлюби врага своего…», «Не убий…» Была и такая надпись: «В гордой печали…»
И свита сопровождала шествие, болтливая резвая свита: справа и слева выступали сластолюбцы, скупцы, бездушные ростовщики, попы-суесловы… забота, голод, искушение и порок.
За процессией трусила черная свинья с набухшими белыми сосками, розовой мордой и золотыми глазами, а на ней сидела неряшливая старуха, обвешанная искрившимися украшениями: сводничество. Ползла толстая длинная змея, переливавшаяся, как изумруд; красивая пышная голая потаскуха раскинулась на змее; ее зеленые глаза таинственно светились, но из красного смеющегося рта и чрева неслось дыхание чумы, а длинные золотые волосы стекали, как ручей гноя, — то была похотливость. Как слизистый след гигантской улитки был след обеих женщин на пурпурной полосе крови, и лежали на ней прелюбодеяние, распутство, преступление, гниющие сердца, разодранные срамные части, самоубийство и бесчисленные тела и души нерожденных.
Когда несчастные вошли в огромный зал, внезапно наступила тишина. В открытой двери застыл глубокий старик, жалкий нищий, наверное. Он поднял правую руку и раскрыл рот, и тогда будто из вечности раздался мощный голос:
— Но что сказать мне им?
Как страшный ветер, вздымающий и швыряющий волны, ударил этот голос по жалобам и крикам. Загрохотали в безднах подземные бури, тихий плач пролился, как мягкий дождь, что-то пронзительно всхлипнуло, подобно зимнему ветру в сучьях, взлетели дикие отрывистые крики, как брызги пенящегося прибоя. Все стонало и причитало, как стонут и причитают корабельные колокола перед крушением.
Будто в лихорадочном чаду смотрели люди и народы на жуткую картину. Ужас расширил глаза, от страшной муки дергались мышцы. А мощный голос прогремел во второй раз:
— Но что сказать мне им?
И чудовищней, чем в первый раз, было эхо, рожденное голосом. Как буря, срывающая последние оковы, как море, которое вздымается до небес, рушится на сушу и поглощает ее, подобно разверзшейся земле, сметенным лесам и взорванным скалам, как громыхание грома и метание молнии — таким было эхо, которое родил голос предвечного.
В безумном ужасе народы искали выхода из зала. Но его не было. И все еще не кончался поток людей. Он рос и рос. Стенающие заполняли зал и прижимали других стенающих к стенам. Как чудовищная волна росло число жалобщиков, они рыдали, причитали, сетовали и вопили на всех языках земли, неба и ада. А волна росла и росла, грозя затопить игроков и их приспешников.
Но вот прогремел новый оглушительный раскат грома. Будто одновременно взорвались все пушки земли, лопнули все барабаны, разлетелись все трубы. Зазвенело и заскрежетало, как будто все мечи упали на землю. Гневный ужасающий голос предвечного прогремел в третий раз:
— Но что сказать мне тем, кто беззащитен и на ком нет вины?
Воцарилась глубокая тишина. Почернело солнце, звезды остановились на орбитах, и земной шар прекратил вращение: настало мгновение, когда впервые за много-много тысяч лет судьба открылась человечеству, перед тем как свершиться.
И в этой святой тишине прозвучал насмешливый голос нечистого:
— Что им сказать? Не знаешь? Полно, об этом позаботятся твои наместники на земле!
Вряд ли я спал долго, потому что солнце еще не зашло. Оно еще выводило свои огненные обещания на своде неба, все еще светилась на озере пурпурная полоса, как отзвук мелодии о вечном мире. И ноты еще были написаны на пурпурной полосе. Только они изменили мелодию и продолжали ее менять, так, что я уже не мог вникнуть в нее, потому что головки нот превратились в чирков, которые плыли к тростнику.
Танец на могилах (1916–1917)
Когда обер-егерь Фридрих Менцигер услышал, что может поехать в отпуск, он наморщил лоб. Тогда обер-лейтенант рявкнул на него:
— Черт побери! Вас что, это опять не устраивает?
— Я ничего подобного не говорил, господин обер-лейтенант.
— Но вы, наверное, подумали об этом. Другие прыгают от радости, что могут выбраться из этой грязи, а у исто в голове невесть что. Ну, так как же? Хотите или не хотите?