Василий Аксенов - Золотая наша железка
— Ну что, Мокрицер, все сочиняешь себе биографию? Запущенная, но просторная однокомнатная квартира Морзицера, в которой он сейчас лежал на продавленной тахте, наполнилась гулкими шагами последней трети Ха-Ха. Патинку провинциального сплина прервал огнедышащий Мемозов с легким, как стрекоза, гоночным велосипедом за спиной. Лайковое, замшевое, джинсовое великолепие, грозные пики нафабренных усов, кипень шевелюры Гуляй-Поля, лаконичные жесткие стрелы в глазах, на груди, на запястьях поражали воображение. Киму захотелось спрятать в подушку свое траченное сплином лицо, спрятать заодно и подушку.
— Ну как, мимоза не чахнет от мороза? — со скрипом отпарировал он приветствие авангардиста и тут же получил ежа за пазуху.
— Мимоза видит — ваша поза — какая гибельная проза: спиной вы для клопов угроза, но в то же время ваше пузо клопу приятная обуза.
С этими словами гость плюхнулся в кресло и положил ног и на телевизор.
— Морзицер, я забираю вашу квартиру! — таковы были его следующие слова, после которых хозяин перебросил на пол свои полные нагие ноги и беспомощно рявкнул:
— Этому не бывать!
Мемозов поморщился
— А вы, мокрицын хвост, вы все понимаете в буквальном, безнадежном смысле. И этот человек еще недавно вел за собой авангард? На свалку вам пора, собирайтесь на свалочку, бывший Командор и Хранитель Очага! Не нужна мне ваша нора, успокойтесь. У меня, между прочим, кооператив в столице на Авеню Парвеню — слыхали? — ну где вам! Увы — а может быть, ура, — здесь, в вашей пресловутой научной фортеции, Мемозов стоит в номере-люкс отеля «Ерофеич», которым вы все здесь так гордитесь, а на самом деле он ничем не лучше дома приезжих в райцентре Чердаки. Я заметил, что вы все здесь очень гордитесь своими сооружениями, вот идиотизм периферийной жизни! Скоро прибудет мое имущество, мои животные и черная бумага. Трепещите! Мемозов откроет кое-кому глаза на истинные ценности трехмерного пространства. Перестаньте хлюпать сапогом, Ким Аполлинариевич! Я имею в виду ваш нос. Принимаю извинения. Как? Предложить Мемозову жезл президента в каком-то фехтовально-танцевальном клубе? Это ваша идея, помесь Митрофанушки с Грушницким? Может быть, вы тоже в курсе моего так называемого бегства из ОДИ? Нет? Ваше счастье! Однако моему меценату, этому винегретному старперу, кто-то уже напел в уши. Милый Букашкин, с такой внешностью выходить на международную арену! Говорят, что его признает Эразм Громсон — сомневаюсь! Громсон — лидер мыслящей молодежи, а ваша кочерыга… Кстати, вы знаете, что у вас со стариком общий предмет-Ритатулька Китоусова? Ах, знаете — это уже мило. Вы вообще, таракаша, пользуетесь успехом у определенного пола. При упоминании вашего благозвучного имени кое-кто начинает вибрировать. Кстати, знаете новый способ объяснения в любви? Же ву зем, аи лав ю — давно на свалке. Аи фил ёр вайбриэйшин! Чувствую вашу вибрацию! Каково? Рекомендую попробовать. Аи, вы хотите знать, кто вибрирует? Зайдите в салон «Угрюм-река» и будьте внимательны не только к экспонатам. Ух, жук-сердцеед, я слышал, здесь давно уже за вами укрепилась слава своеобразного монстра. Ну что вы сразу за брюки? Не стесняйтесь! Загомните, Морзицер, вы мне во враги не годитесь. Все ваши coy коллд «инфернальные» идеи я знаю наперед. Все эти спальные мешки, фальшивые клады, лотереи со сколопендрами, трехгрошовые билеты — все это заканчивается хоровым пением под гитарку. Знаем мы ваши жалкие игры, престарелое молодящееся поколение! На свалочку, на свалочку! Дело не в этом. Мне нужна ваша квартира — вот в чем дело. Здесь я собираюсь после прибытия моего багажа устроить вечер Банка-73, да такой, чтобы до Якутска качнуло, баллов на десять, по восьмибалльной шкале, и чтобы повесть эта поползла по швам!
— Что ж, — сказал Ким, все-таки натягивая штаны. — Здесь может получиться своеобразная камера обскура.
— Браво! А вы все-таки не лишены! — воскликнул Мемозов. Как мало было нужно потерянному Кимчику. Небрежный комплимент из уст нынешнего авангарда преобразил его. Вдруг появилась суетливая живость, трепетание пальцев над ренессансным пузом, былые огоньки в глазах, и даже волосы взлохматились наподобие рожек.
— А что, в самом деле, старик, давай устроим нечто в своем роде инфернальное! Встряхнем китов! Ведь мы с тобой, старик, если объединимся…
Он осекся и неуверенно взглянул на Мемозова — готов ли тот к объединению? Мемозов стоял у окна, прямой и важный, непроницаемый и серьезный. На левой его ладони лежал миниатюрный стерилизатор.
— Вскипятите! — скомандовал он и протянул стерилизатор Киму.
— Колешься, старик? — со сладким ознобом выдохнул Ким.
— Всего лишь смесь тибетского молочая с почками саксаула. Не pro, a contra галлюцинаций, — с великолепной холодностью протянул авангардист и прикрыл глаза.
Кимчик бежал себе на кухню со стерилизатором и восторженно бормотал:
— Нет-нет, не халтурщик! Вот теперь мы скорешимся, вот пойдет скорешовочка! Саксаулом колется! Подумать страшно!
К полудню тучи похудели, как кошельки к концу недели, их звал в дорогу океан, к полудню сливки убежали, котлеты прогорели в сале, и гарь заволокла диван, где ноги женские лежали…
Теперь дым валил с кухни, сгоревшие сливки жареными пузырями летели в комнату, а потрясенная Маргарита цепочкой, одну за другой, смоля сигареты, дымом отвечала на дым, в пятый раз перечитывала странные клочки перфокарт. Тоже изучила девочка за десятилетие алфавит современной науки.
Европейские подстрочники
№ 37
Ты подбегаешь ко мне
по осенним сумеркам после дождя
на пустынной улочке готического града
ты подбегаешь
а за спиной твоей
башня и холодное небо
а между нами лужа
с этой башней и этим холодным небом
ты подбегаешь
и вот уже рядом со мной
твой золотой мех и бриллиантовые волосы
и встревоженные глаза
и мягкие губы
ты моя девочка
моя мать
моя проститутка
моя Дама
и ты уже вся разбросалась во мне
и шепот и кожа и мех
и запекшиеся оболочки губ
и влажный язык
и никотиновый перегар
все уже на мне
все успокаивает меня
и засасывает в воронку твоего чувства
в холодной Центральной Европе
в ночной и не ждущей рассвета
в пустынной просвистанной ветром
нас только двое
и автомобиль за углом
теперь мы поедем по сливовым аллеям
и будем ехать всю ночь
и голова твоя будет спать у меня на коленях
под рулевым колесом
всю ночь под тихое рекламное радио
вдвоем под шепот печальной Европы
сквозь сливовую глухомань
вдвоем
но ты все подбегаешь
и подбегаешь
и между нами все лежит
лужа
с башней и куском холодного неба
«Тианственная» несравненная Марго задохнулась от совершенно «не-тианственной» ревности, смяла все эти лужи с башнями и судорожно схватила следующее:
№ 14
Да нелегко должно быть разыграть Гайдна
в этом безумном городе в разнузданном
Средиземноморье. Собраться втроем и
зажечь над пюпитрами свечи, сесть и
заиграть с завидным спокойствием и
даже мужеством
«Трио соль минор», то есть сообразить на троих.
В безумном городе,
где «стрейнджеры в ночи»
расквасят морду
в кровь о кирпичи,
приплыл на уголочек
с фонарем
кудрявый ангелочек
с финкарем.
В порту была получка…
Гулял? Не плачь!
Спрошу при случае
Хау мач?
Ты видишь случку Луны и мачт?
Мы машинисты, а мы фетишисты, мы с перегона, а мы с перепоя, прокурились, пропились, голоса потеряли, теперь и голоса не продашь за христианских демократов.
Между тем они собрались: Альберт Саксонский — виолончель, Билли Квант — скрипка и Давид Шустер — фортепиано, и начали играть.
И их любимый Гайдн был сух и светел в своем настойчивом смирении.
Как чист, должно быть, был камень вдоль реки, все эти немецкие плиты, вылизанные дождями, как кость языком старательного пса, и подсушенные альпийским ветром, как чист, должно быть, был этот камень, когда по нему прошел Гайдн, стуча чистыми поношенными, но очень крепкими башмаками и медленно мелькая белыми шерстяными чулками
А я работала
по молодежи,
на «Беркли» ботала
всю ночь до дрожи.
Агент полиции,
Служанка НАТО!
Дрожа в прострации
крыл хиппи матом.
Опять вы, факкеры,
вопит e — Дэвис!
А в мире фыркают
микробы флюис!
Агента по миру
пустили босым,
от смеху померли
моло— кососы.
Искали стычки
Мари с Хуаном,
в носы затычки
с марихуаной…
Толкнул гидальго
Герреро в спину
торговца падалью
и героином
потом кусочники
на кадиллаке
меня запсочили
в свои клоаки.
И нагулявшись до посинения носа, он, Гайдн, входил в кондитерскую Сан-Суси, чтобы сьесть солидный валик торта, запив его жарким глинтвейном, что пахнет корицей и ванилью.
Затем хозяйка, пышная Гертруда, в лиловой кофте прятавшая дыни и в черной юбке кремовую арку ворот немецкою сладчайшего Эдема, за ширмой покровительствовала Гайдну.
А вслед за тем помолодевший Гайдн просил свечу и прямо там за ширмой записывал остатками глинтвейна финал концерта в четырех частях.
И старческий здоровый желтый палец, так гармонично чувствуя природу, уже предвидел нынешнее трио в безумном пьяном горе-городке.
Альберт Саксонский, Билли Квант и Шустер Давид Михайлович шрали с вдохновением и с уважением выслушивали поочередные соло и вновь самозабвенно выпиливали и выстукивали концовки печальных, но жизнеутверждающих кварг.
Все четверо были очень пристойны и специально для этого вечера одегы в рыжие от старости фраки и ортопедические ботинки. Никто из четверки не носил модной в то пятилетие растительное!и за исключением Шустера с ею ассирийской пересыпанной наф!алином бородой.
Мы говорим «четверо», потому что трио едва не перерастало в квартет, к свече просилась флейта, и временами незримый коллега, тоже вполне приличный и печальный, подсвистывал на флейте. По вольности переводчика вокруг мансарды бродил Вадим, да-да-Вадим Китоусов.
Они ни к кому не обращались своей музыкой, но втайне надеялись, что не звуки, а хотя бы энергия звуков проникнет сквозь бит и пьяный гогот обобранных магросов тралового флота в подземный полусортир-полубар под железным цветком МАГНОЛИЯ, и там одна из девок в лиловой кофте и черной юбке почувствует своими высохшими ноздрями запах Гайдна, глинтвейна с корицей и ванилью, и во дворе притона прополощет рот и примет аспирину
и выйдет в слякоть, в тот водоворот, где пьяные испанцы, негры, греки, шестого флота дылды-недоноски, шахтеры, жертвы дикой «дольче виты», растратчики в последних кутежах — все носятся от столба к столбу, от автомата к автомату, торопясь влить в себя что-нибудь и конвульсивно сократиться… и каждый встречный гадок, но каждого можно умыть Гайдном и пожалеть.
О нет, она не будет их жалеть — хватит, нажалелись! — а жалости женской достойны лишь самые храбрые, те трое — Альберт Саксонский, Билли Квант и Шустер-и четвертый невидимый.
Для того-то они храбреют с каждым тактом с каждой квартой с каждым вечером на чердаке и наливаются отвагой, как груши дунайским соком, вот уж третий век для жалости. Ищи мансарду нашу, ведет тебя Вадим, Там трое варят кашу, Четвертый — Невидим. Задами рестораций, скользя по потрохам, пройди стену акаций, тебя не тронет хам. А тронет грязный циник — пером пощекочи и в занавес глициний скользни в ночи. Откинь последний шустик пахучих мнемосерд……В окне малютка Шустер и крошечный Альберт, Миниатюрный Билли, игрушечный рояль… Ах, как мы вас любили и как вам нас не жаль?! Так им хотелось, а на самом деле она давно уже спала на драном канапе, которое много-много лет назад ее дедушка, учитель сольфеджио из Тироля, изысканный и печальный бастард-туберкулезник, привез сюда, в субтропики, называя его семейной (у бастарда-то!) реликвией.
Она спала всем своим блаженным телом, блаженная лоснящаяся выдра, просвечивая гладкими ключицами сквозь лиловую сетчатую шаль и завернув бедра в черное и лоснящееся подобие бархата.
Может быть-пожалеем все-таки музыкантов— может быть, в этом глубоком сне ей казалось, что на краешек канапе присел ее прапрадедушка Гайдн и тихо гладит ее лицо своей большой губой, похожей на средневековый гриб-груздь из Шварцвальда. Во всяком случае, она спала, а Альберт Саксонский, Билли Квант и Дод Шустер
заканчивали
концерт
с редким мужеством,
с вдохновением,
с уважением и благоговением,
с высокой культурой, без всякого
пижонства
и лишь с самым легким привкусом
ожесточения в последних тактах
____________________