Людмила Пятигорская - Блестящее одиночество
Окна моей квартиры выходят в центре огромного города на маленький сквер, обсаженный вековыми платанами. В кронах этих деревьев, притулившись к ветвям, сидят белки. Хотя это не совсем так. Сидят белки редко, такая у них натура, обычно они снуют причудливыми зигзагами, перепрятывая с места на место нечеловеческим трудом нажитое добро. Какие они все-таки подозрительные, даже странно. Как будто мы, жители вокруг сквера, только того и ждем, чтобы броситься откапывать их сокровища. Вот белки и мечутся, заметая следы, с чем-то таким в желтых зубах — то с орехом, то с куском копченого сала, то с прошлогодним лежалым яблоком, а то и с дырявым носком, спавшим с чьей-то ноги от износа. Впрочем, с дырявым носком они как раз и не мечутся, а сразу же волокут в утильсырье вместе с бутылками, банками, пластмассовыми треугольниками из-под сэндвичей и газетами «Ивнинг стандард», зафигаченными под лавку, подаренную нашему скверу миссис Хамильтон в память о ее умершем муже, которого она сама и сгноила.
На вырученные деньги белки гурьбой закатываются в паб, где надираются до потери пульса, и потом, совершенно бухие, валяются враскорячку — мордой набок, лапками в стороны — на стриженой колючей траве, в общем-то ничем в это время не озабоченные. В бреду похмелья белки теряют свойственную им бдительность, и тогда чужие белки, гастролеры из соседних парков и скверов, начинают тащить нажитое нашими белками добро прямо у них из-под носа. Эта традиция стара как мир, и наши белки о ней знают и мирятся с ней. И с этим миром в душе им очень хлопотно жить. Окончательно протрезвев, наши белки начинают подкарауливать тех, других белок — ведь должны же и те рано или поздно пойти оттянуться в паб, что, впрочем, и происходит. И тогда мы видим, как наши белки прут на себе перенаграбленное, потому что призрак великого голода застит им глаза, хотя всем известно, что в этом треклятом городе сколько уж лет не подыхают с голоду, а умирают совсем от другого. И имя «другого» — смерть.
По утрам молодой человек с повадками гея рассовывает по расщелинам столетней коры скорлупу грецких орехов, о которую белки тут же ломают зубы и немедля бегут в поликлинику, чтобы забить номерок к дантисту, но молодой человек, несмотря ни на что, продолжает заниматься своей сомнительной благотворительностью. Порассовав скорлупу и проверив, не застряла ли еще в горле кармана, молодой гей направляется к другому такому же гею, живущему в соседней со мной квартире, который впускает белоккормящего на условленный стук; а вот уже в квартире за геем обитает миссис Хамильтон, сгноившая своего мужа; в следующей же квартире живет еще один гей, который в гости к двум первым не ходит, но зато часто курсирует мимо моей входной двери к мусоропроводу (из-за которого и начался сыр-бор) с вялым полупустым мешочком, так как панически, до судорог, боится миссис Хамильтон.
Миссис Хамильтон (по прозвищу «грязная сука») неустанно строчит жалобы — она пишет в местный совет, полицейский участок, парламент, помощнику прокурора и казначею. Она пишет везде, даже в корпорацию «Бритиш петролеум», в надежде, что хоть что-то из этого выгорит. Старуха считает, что наше поведение несовместимо с правилами общежития цивилизованного комьюнити, и — кляузничает на нас. Чтобы не быть голословной, приведу пример. В одном из своих писем, адресованном в UEFA она утверждает, что мы с моим мужем по ночам смотрим футбол, врубив телевизор на ненормальную громкость, от которой гудит дом. В другом же письме, направленном смотрителю ж.-д. станции Чаринг-Кросс, миссис Хамильтон доносит, что у моего велосипеда отсутствует передний свет (у него, кстати, отсутствует также и задний), поэтому уже в легкие сумерки из дома она не выходит, боясь быть мною раздавленной.
Конечно, миссис Хамильтон была бы сама не своя, если бы в то же самое время не писала непосредственно нам, что она и делает, бросая незаконверченные листочки в дверную щель, которая условно играет здесь роль почтового ящика. Корреспонденция падает внутрь квартиры прямо на пол, в прихожую грязь, где затаптывается сорок седьмым размером моего мужа, который ходит кругами в уличной обуви, философствуя и о чем-то раздумывая. Но то, последнее, письмо миссис Хамильтон затопталось не до конца, и с грехом пополам мне удалось прочесть, что если еще раз мы рискнем выбросить мусор не в мусоропровод, а под прикрытием ночи в огромном трехдневном мешке непосредственно в палисадник, что опять привлечет лис, разносящих заразу, то она примет против нас конкретные меры, благодаря которым мы будем переселены в окраинные трущобы, где нам и место. Что ж, положим, старуха не так далека от истины, — лисы к нам и вправду захаживают, поднимая пронзенные болью морды в ожидании человечьей подачки или роясь когтистыми лапами в наших мешках, добывая оттуда куриные кости и драную прессу, из которой они узнают о приближении сезона охоты на лис и о политике госдепартмента в отношении хищных зверей в целом. Когда-то давно, по пугающей наивностью молодости, миссис Хамильтон гоняла и мужа и лис бейсбольной битой, но ощутимых результатов это не принесло. В том смысле, что и муж и лисы, пусть побитые и ободранные, всегда возвращались. И нынче, когда мистер Хамильтон давно уж в могиле, а лисы продолжают свою возню, она перешла к более решительным мерам.
Миссис Хамильтон натравила на не дающих ей покоя животных свою собачку Фифи с алым бантом, больше башки, на лысой макушке, но лисы — скорее так, для проформы — лишь огрызаются, скалясь на тень блеклой луны, скрытой за горизонтом. Да и сама бестолковая до дури Фифи — от жадности, что ли — стала принимать участие в лисьих оргиях, копаться вместе с ними в нашем говне, скуля и расталкивая задом соперниц. К этому ее фо па лисы относятся с пониманием и даже подбрасывают к ее бесстыжим глазам что самим как-то не приглянулось. Она все сгребает лапами под себя и на этом, точно на писаной торбе, сидит, потому что не может придумать, каким способом — в чем? — унести добычу. После таких эскапад Фифи приходит домой, как последняя проститутка, вся грязная — в кофейной гуще и майонезе. И тогда миссис Хамильтон истошно кричит и поливает Фифи холодной водой из шланга. У миссис Хамильтон явно сдают нервы. Мы затаились и ждем. Что-то теперь будет?
И вот ранней ночью, в один из летних дней, прильнув к дверному глазку, я вижу миссис Хамильтон, снаряженную до зубов на свою первую в жизни лисью охоту. На ней пружинистые повизгивающие кроссовки, тишортка защитного цвета, штаны с лампасами «адидас» и мужняя двустволка на левом нижнем плече. Для убедительности миссис Хамильтон бросается на бетонный пол и проползает мимо нашей квартиры, подтягивая на совесть сделанными зубами бряцающее ружье. Она ползет в стиле Ее Величества Десантных Войск, в стиле «танцующей жабки», основанном на сжимании и разжимании коленных мышц, что придает импульс движению. В этом же стиле миссис Хамильтон доползает до лестничной клетки и вниз головой, от пролета к пролету, струится по лестнице, пока не зарывается носом в половик у парадного входа. Так лежит она неподвижно какое-то время, решая вставшие перед ней тактические задачи.
Наконец мадам Хамильтон приоткрывает дверь, буквально на щелочку, и втягивает носом ночную прохладу.
Природа стоит не шелохнувшись. Деревья распростерли свои ветви, будто беря под защиту город. Желтые фонари, изогнувшись заржавленной поясницей, заглядывают в голые черные стекла. Тихо накрапывает дождь. Цоканье конских копыт по асфальту и гибкие спины полисменов, гарцующих на лошадях. Промелькнувший и исчезнувший вдруг в кустах рыжий пушистый хвост.
Миссис Хамильтон, с ружьем наперевес и прикладом к талой груди, тихо, крадучись идет по кустам, предательски повизгивая кроссовками. Чу, миссис Хамильтон на полпути замирает — это она прислушивается. Из-под кустов, привалившись к земле, на вкрадчивых мягких лапах вылезает лиса, за ней подтягивается другая, за той — третья. Они движутся волнами, переливаясь от макушки к хвосту, стягиваются в кольцо. Исподлобья они смотрят на миссис Хамильтон, и той кажется, что одна из зубастых морд ей до боли знакома. «Бертран, это ты? — спрашивает она. — Ты разве живой?» Мистер Хамильтон не удостаивает ее ответом и, осклабясь до черепа, зловеще шипит. Изловчившись, почти вслепую миссис Хамильтон прицеливается от пупа, раздается «бах-бах-бах», и она падает замертво, откинув ружье и руки, лицом к высокому беззвездному небу. Наряду с ее выстрелами я будто бы слышу другие, прозвучавшие в ночной тишине сухо-отрывисто, как хлопушки.
В ее невидящие распахнутые глаза долбит моросящий холодный дождь, долбит тоненькими иголками, поэтому можно подумать, что глаза миссис Хамильтон полны слез и что она плачет. Но она не плачет. Вывернув вместе с душой кишки наизнанку, миссис Хамильтон опрокинулась и полетела, канув в вечности, о которой раньше она не знала, поэтому на ее землистом лице — смертельный покой и ужас.