Примо Леви - Передышка
Путешествие длилось шесть дней, и в том, что за время пути мы не оголодали настолько, чтобы добывать пропитание попрошайничеством или разбоем, а вполне сносно кормились и остались живыми и невредимыми, исключительная заслуга доктора Готтлиба. Едва мы отъехали от Катовиц, стало совершенно очевидно, что русские отправили нас буквально на погибель, не согласовав нашу отправку со своими коллегами ни в Одессе, ни в промежуточных пунктах. Когда эшелон останавливался на очередной станции (а останавливался он часто и надолго, поскольку в первую очередь пропускались поезда дальнего следования и военные эшелоны), никто не знал, что с нами делать. Начальники станций и военные коменданты смотрели на нас с безотчетной тоской и норовили как можно быстрее отделаться от свалившейся им на голову заботы.
Но не так-то легко было отделаться от доктора Готтлиба, всегда настроенного по-боевому. Для него не существовало таких барьеров, стен и преград, которые бы он не преодолевал в считанные минуты, причем всегда разными способами. Его напор, изощренность, быстрота реакции помогали решать самые сложные проблемы. После каждого поединка с многоликим чудищем, подчинявшимся лишь приказам и циркулярам, он возвращался к нам, гордо сияя, как святой Георгий после победы над драконом, и, слишком уверенный в своей непобедимости, чтобы хвалиться подвигами, кратко излагал суть происшедшего.
Один военный комендант, например, потребовал у него дорожные документы, которых не существовало в природе, и доктор Готтлиб, сказав, что сейчас их принесет, зашел в помещение станционной почты, взял листок бумаги, за секунду состряпал на нем вполне правдоподобный, изобилующий бюрократическими клише текст, наставил множество печатей, штампов, неразборчивых подписей и выдал за официальную бумагу от властей. Затем он отправился к интенданту и очень вежливо сообщил ему, что на станции в настоящий момент находятся восемьсот итальянцев, которых необходимо накормить. Интендант ответил ему: ничего (ничего, мол, нет), но если у него будет бумага от вышестоящего начальства, он постарается завтра что-нибудь придумать. Этот интендант попытался выставить надоедливого просителя за дверь, но доктор Готтлиб улыбнулся и сказал:
— Ты меня не понял, товарищ. Эти итальянцы должны быть накормлены, и не завтра, а сегодня, потому что так хочет товарищ Сталин.
И продовольствие тут же нашлось.
Для меня это путешествие превратилось в настоящее мученье. От плеврита я излечился, но мой организм, продолжая сопротивляться медикам и медикаментам, выкидывал разные фокусы. По ночам во сне у меня, неизвестно почему, поднималась температура. К утру она становилась настолько высокой, что я просыпался с затуманенным сознанием, испытывая нестерпимую боль в коленях, локтях и запястьях. Полдня я страдал, лежа в полузабытьи на дощатом полу вагона или на холодном цементе вокзала, а после обеда жар спадал, боль проходила, я поднимался на ноги. Но едва наступала ночь, все повторялось сначала. Во взглядах Леонардо и Готтлиба я читал тревогу и растерянность.
Мы проезжали засеянные поля, города, глухие деревни, густые дикие леса, которых, как я думал, не существует в центре Европы уже тысячу лет.
Ели и березы росли так тесно, что им не хватало солнечного света, и они тянулись вверх, достигая невероятной высоты. Поезд шел словно по узкому зеленому туннелю: по обеим сторонам ряды голых гладких стволов, а над ними светонепроницаемый свод из плотно сплетенных ветвей. Жешув, Пшемысль с его грозным замком, Львов.
Во Львове, городе-скелете, разрушенном боями и бомбардировками, поезд простоял целую ночь. Лил проливной дождь, крыша нашего вагона начала протекать, и нам пришлось отправиться на поиски сухого убежища. Не найдя ничего лучше, мы спустились в подземный проход под путями, где было темно, грязно и ужасно дуло. Поднявшаяся, словно по расписанию, к середине ночи температура милосердно отключила мое сознание, оказав мне тем самым услугу, впрочем, возможно, весьма сомнительную.
Тернополь, Проскуров. В Проскуров поезд прибыл под вечер, паровоз отцепили, Готтлиб заверил нас, что до утра мы с места не сдвинемся. Чезаре, Леонардо, Даниэле и я расположились на ночлег в здании вокзала. В просторном зале ожидания мы нашли свободный угол, и Чезаре отправился в город на поиски съестного. Вскоре он вернулся с яйцами, зеленым салатом и пакетиком чая.
Мы развели костер. Тут и там на полу чернели следы, оставленные нашими предшественниками, стены и потолок успели закоптиться, как на старой кухне, так что мы были не первыми и не единственными, кто это сделал. Чезаре сварил яйца и приготовил большую порцию подслащенного чая.
То ли чай этот был какой-то особенный, не такой, как наш, то ли Чезаре его слишком крепко заварил, только спать нам вдруг расхотелось, усталость как рукой сняло, и мы почувствовали необыкновенную бодрость, прилив сил, нас охватило радостное возбуждение. Может быть, поэтому я помню мельчайшие подробности той ночи, помню каждое сказанное тогда слово.
День лениво затухал, розовые краски, медленно сгущаясь, превратились в лиловые, потом в серые, и вот уже серебристый свет полной луны пролился в зал. Мы курили, оживленно разговаривали и не сразу заметили двух молодых девушек в черном, сидевших неподалеку на деревянном ящике. Девушки разговаривали между собой на идише.
— Понимаешь, о чем они говорят? — спросил меня Чезаре.
— Так, с пятого на десятое.
— Давай, познакомься с ними, может, они нам дадут.
Той ночью все казалось легко, даже понимать идиш и беззастенчиво заговаривать с незнакомыми девушками. Я повернулся к ним, поздоровался и, стараясь подражать их произношению, спросил по-немецки, не еврейки ли они. Получив утвердительный ответ, я сказал, что мы четверо тоже евреи. Девушки (им было лет шестнадцать — восемнадцать) прыснули от смеха.
— Ihr sprecht keyn Jiddisch: ihr seyd ja keyne Jiden![24] — заявили они с неоспоримой логикой.
И все-таки мы евреи, принялся я объяснять, итальянские евреи, просто в Италии и в других странах Западной Европы евреи на идише не говорят.
Девушки отнеслись к моим словам с полным недоверием. Что за нелепость! Это все равно что где-то есть французы, которые не говорят по-французски. Для доказательства я продекламировал Шма — иудейский Символ веры. Недоверие их слегка поколебалось, зато они еще больше развеселились: да где же это слыхано, чтобы так произносили еврейские слова? Смех, да и только!
Старшую звали Зора. У нее было живое, лукавое, пухлое личико с симпатичными ямочками. Похоже, наш спотыкающийся на каждом слове разговор забавлял ее, она хохотала так, будто ее щекочут.
Если мы евреи, тогда, выходит, и эти все (она обвела рукой зал, где расположились восемьсот итальянцев) тоже евреи? Какая разница между ними и нами? Лица у всех одинаковые, одеты все одинаково и говорят на одном языке. Разница в том, продолжаю объяснять, что они — христиане. Одни из Генуи, другие из Неаполя, третьи из Сицилии; у некоторых даже течет в венах арабская кровь. Зора потрясена, для нее это полная неожиданность. В ее стране все гораздо проще: еврей — это еврей, а русский — это русский, и никаких тебе сомнений, никакой путаницы.
Они эвакуированные, объясняет Зора, из Белоруссии, из Минска. Когда немцы подошли уже близко, ее семья попросилась в тыл, чтобы спастись от Einsatzkommandos Эйхмана. Просьба была удовлетворена: их отправили за четыре тысячи километров от родного дома, в самый глубокий тыл Советского Союза, в узбекский город Самарканд, откуда недалеко до Крыши мира с ее семикилометровыми вершинами. Они с сестрой были тогда девчонками, потом мама умерла, а папу мобилизовали и отправили служить куда-то на границу. Сестры научились узбекскому и еще много чему: день за днем бороться за жизнь, странствовать с одним чемоданом на двоих, существовать как птицы небесные, которые не сеют, не жнут и не заботятся о завтрашнем дне.
Вот такие они были девушки, Зора и ее молчаливая сестра; как и мы, они возвращались домой. Покинув в марте Самарканд, они отправились в путь, и ветер понес их по свету, как пушинки. Пешком, а когда везло, на попутных машинах они пересекли Каракумы, поездом доехали до Красноводска на Каспийском море, оттуда, после долгого ожидания, добрались на рыболовном судне до Баку. Из Баку двинулись дальше на чем придется. Денег у них не было, зато были непоколебимая уверенность в будущем, благожелательность к людям, прирожденная, неисчерпаемая любовь к жизни.
Все вокруг спали. Чезаре беспокойно следил за разговором, спрашивая меня время от времени, не пора ли заканчивать предварительную часть и переходить непосредственно к делу. Потом его терпение иссякло, и он отправился на поиски более реальных приключений.
Ближе к полуночи тишина спящего зала и рассказ сестер были нарушены. Резко, словно от порыва ветра, распахнулась дверь второго, меньшего зала ожидания, где размешались военные, и на пороге появился молоденький русский солдат, совершенно пьяный. Он посмотрел вокруг мутным взглядом, опустил голову и, шатаясь из стороны в сторону, будто пол уходил у него из-под ног, двинулся по короткому коридору, разделявшему оба зала. Там стояли, разговаривая, три советских офицера. Увидев старших по званию, солдат застыл на месте, вытянулся по стойке «смирно» и отдал честь. Офицеры со строгим достоинством ответили на его приветствие. Солдат, словно фигурист, сделал полуоборот, ринулся к выходу на перрон, и оттуда сразу же послышались громкие звуки рвоты. Вернулся он, уже крепче держась на ногах, снова отдал честь невозмутимым офицерам и скрылся в дверях своего зала. Минут через пятнадцать все в точности повторилось, как в дурном сне: драматическое появление в дверях, секундная заминка, приветствие старших по званию, петляющее и спешное продвижение к выходу по ногам спящих, освобождение желудка, возвращение, снова приветствие. Сцена повторялась и повторялась с почти равными промежутками, и всякий раз три офицера бросали на солдата рассеянные взгляды и вежливо поднимали руки к козырьку.