Петр Ширяев - Внук Тальони
— Я заявляю, что вашими разговорами с гражданином Лыковым вы дискредитируете меня как служебное лицо и советского гражданина в глазах населения и власти, — твердо проговорил Александр Егорович и добавил — И вынуждаете меня сообщить об этом в уисполком.
Пеньков булькнул гнусавым, недобрым смешком:
— Сообчи, сообчи!.. Там вашего брата давно на мушке держат!
Седые усы Александра Егоровича дернулись. Он хотел еще что-то сказать, но, посмотрев на ухмыляющуюся физиономию Пенькова, махнул рукой и вышел.
Пеньков не беспокоил больше Никиту, не присылал ни косорукого Григория с повестками, ни соглядатая Василия. Не трогал и как будто забыл и про Александра Егоровича. Но и Никита и Александр Егорович твердо знали, что Пеньков не из тех, кто забывает, и, каждый по-своему, с тревогой чего-то ждали…
Как-то вечером, после ужина, видя, что Никита собирается уходить к ветеринару, Настасья с сердцем сказала:
— Дома посидел бы, доходишься… Сердце мое чует: не ко двору нам кобыла. Вон у Микишки мерин, сменял бы от греха!
Никита посмотрел на жену и ничего не ответил. Ободренная его молчанием и тем, что он присел на лавку, вместо того чтобы выйти, Настасья уверенно заговорила о разных случаях, когда скотина приходится не ко двору и приносит несчастье. Припомнила пегую телку, вымененную у странного человека на ярмарке пять лет назад и принесшую пожар, уничтоживший омет, и смерть Ксюньки, и неурожай…
— У Микишки мерин знамый, а кто ее знает, кобылу-то, чья она? Какие они такие, солдаты? Может, и не солдаты совсем?
Семка, забравшийся на полати, свесил оттуда голову и проговорил:
— Один ух и стра-ашный был: глазишша во-о, волоса кудрявые и че-ерные, ни у кого таких не бывает…
Семка помолчал, громко глотнул слюну и изменившимся голосом спросил мать:
— Маманька, а оборотень лошадью прикидывается?
Ему вспомнилось, как серая кобыла вытащила из раны заволоку и как она совсем по-человечьи застонала, когда ветеринар ухватил ее за больное плечо. Он слез с полатей и сел тесно рядом с матерью. Вскидывал глаза на колыхавшиеся по бревенчатым стенам сломанные, уродливые тени, к чему-то прислушивался и жался, словно от холода.
— Дурного человека, откуда его сразу узнаешь? — продолжала Настасья. — А над скотиной сплошь да рядом наговор делают…
— Лопочешь ты, баба, а чего лопочешь, и сама не разумеешь! — оборвал ее Никита. — Кобыла даже очень знатная! Александр Егорович сразу признал ее, только мальчонку смущаешь, лица вон на нем нет, а зазря. А что, ежели Пеньков притесняет от зависти: Крепышова тетка она, и обогнал я его, а тут еще и Васька, мошенник, подталдыкивает ему. Ну только я тебе скажу, старуха, не сдамся добром я; не допущу до кобылы, а чтоб с Микишкой сменяться — ты это из головы выкинь…
Семка не полез на полати спать, прикорнул на лавке и по-настоящему уснул, лишь когда вернулся от ветеринара отец. А на другой день, войдя в катух, долго, по-новому смотрел на серую исхудавшую и обросшую длинной шерстью кобылу…
7
После крещенских морозов неожиданно пала оттепель; закапало с крыш, потемнела навозом дорога, и суетливые армии воробьев наполнили теплый воздух несмолчным чириканьем, будто тысячи невидимых рук высекали из кремней звучные острые искры.
На станции стоял длинный состав товарных вагонов с солдатами и лошадьми — воинский эшелон, направляющийся на Красновский фронт. День был праздничный, и шатневские девки и бабы, прослышав об эшелоне, толпами повалили от села к станции. К полудню станция напоминала ярмарку. У каждого вагона образовались веселые живописные группы из солдат и, нарядных девок. Девки лущили семечки, отвечали бойкими шутками на заигрывания солдат и пронзительно визжали, когда какой-нибудь шутник, ворвавшись в их пеструю гущу, делал попытку облапить и поцеловать.
В середине состава был вагон, отличавшийся от других вагонов специально устроенной дверью, и еще тем, что к двери была приставлена лесенка. На двери густела черная надпись:
«ШТАБ»
Огромного роста человек, в мохнатой папахе и со смуглым рябоватым лицом, спустился из вагона до половины лесенки, посмотрел направо-налево и вдруг с криком; «Держи их!» прыгнул в цветную гущу девок, галдевших у соседнего вагона. Девки брызнули в стороны с визгом, криками и смехом и сбились в кучу по другую сторону запасного пути. Огромный человек поднял свалившуюся с бритой головы папаху и загоготал, откидывая назад плечи и выпячивая живот, туго перехваченный широким кожаным поясом.
— Товарищ Клымчук, а товарищ Клымчук! — громко, так, чтобы слышали девки, крикнул он, перестав хохотать. — А что, если мы отберем дюжину из них с собой до фронту? Ты как полагаешь? Кашу маслом не испортишь? Гей вы, бисово племя, айда с нами до фронту, генералам царским пятки мазать салом! Ну?
— Не пужай, не боимся! — звонко отозвалась курносая девка, стоявшая впереди всех, и, захватив двумя пальцами огненную юбку сарафана с нашитыми вокруг ярко-зелеными лентами, манерно оттянула ее в сторону и, притоптывая новыми глубокими калошами, прошлась кругом, визгливо выкрикивая слова частушки:
Меня батюшка пужал,
а я не боялася,
в сенцах миленький прижал,
а я засмеялася!..
Девичьи звонкие голоса дружно подхватили плясовой припев. Человек в папахе упер руки в боки и лихо подлетел к хороводу.
— Выходи любая, ну? — задорно повел он глазами по девичьим лицам. — Покажу я вам, как матрос пляшет.
— Матрос у нас свой есть, да почище! — задорно сказала курносая девка в огненном сарафане.
— Ты с ним попляши! — выкрикнули разом несколько голосов.
— Николая Второго сверзили, а у нас третий объявился! — еще задорнее продолжала курносая и досадливо отмахнулась от подруг, дергавших ее назад за рукава суконного полукафтана.
— Это что же за Николай третий у вас? — спросил весело человек в папахе, посматривая то на одну, то на другую девку.
Проходивший по запасным путям свояк Никиты, Никифор Петрович, остановился и прислушался. Потом подошел ближе, постоял минуту и, словно для себя только, проговорил:
— Он и не матрос совсем, а беглый каторжник! Матросское звание порочит.
И вышло так, что всем были слышны тихие слова, сказанные Никифором Петровичем для себя… И когда он хотел пройти дальше, огромный человек в папахе остановил его и поманил к себе:
— А ты что за человек?
— Обныковенный человек и стрелошник.
— Наш, шатневский, дядя Никифор… — загалдели девки.
Человек в папахе опять посмотрел на девок, на одну, на другую, взглянул еще раз на Никифора Петровича и спросил курносую Глашку:
— А почему ж он Николай третий?
— Николаем звать!
— Меня тоже Николой мать назвала!
— Про тебе ничего нам не известно, а наш на виду у всего села сундуки выгребает! — все больше набираясь смелости, ляпнула Глашка.
— Глашка, да ты рехнулась. Замолчи! Ай не знаешь? — дернули ее за кафтан сразу несколько рук, но она, как купальщик, который уже окунулся в холодную воду, разошлась вовсю, ободряемая сочувственным вниманием человека в папахе.
— Его шлюха и посейчас в Грунькиных полусапожках форсит! Весь рундук метлой вымел, а у дяди Андрея и холстами не побрезговал… И не замолчу и не боюсь нисколечке!.. Пущай мужики боятся, а мне что?!
Человек в папахе внимательно смотрел на Глашку и, словно подбадривая, кивал головой.
— Представляется матросом, а на деле — уголовник! — мрачно и твердо еще раз проговорил Никифор Петрович, на этот раз уже не для себя, а обращаясь к человеку в папахе. И, смотря ему прямо в глаза, добавил: — Матросское звание порочит… Правильно все баба сказывает…
Пенькову, как председателю волисполкома, не раз приходилось иметь дело с проходящими через станцию эшелонами.
Получив с верховым служебную записку от командира эшелона т. Гобечия с предложением явиться на станцию по срочному делу, он застегнул на все пуговицы свой коричневый френч, опоясался ремнями, прицепил наган и позвал Григория:
— Сходи к Лыкову, чтоб лошадь подал сейчас. Живо!
Григорий закряхтел, почесал под рубахой и хотел объяснить Пенькову, что у кобылы недавно сняли заволоку и езда теперь на ней плохая, но Пеньков, словно угадывая его мысли, ввинтился в него таким выразительным взглядом, что Григорий сразу заторопился и вышел.
— Лучше и не противься, — посоветовал он Никите, — ешалон, вишь, на станцию прибыл, нарочный верхом за ним приезжал. В такой момент все могёт над тобой сделать. Как-нибудь шажком довезешь…
Ничего не ответил Никита, но лицо у него было недоброе. Григорий посматривал на него и сокрушенно вздыхал, а перед тем, как уйти со двора, проговорил:
— Не миновать тебе, Никита Лукич, сбывать с рук кобылу, не даст он тебе спокою…