Владимир Орлов - Бубновый валет
У меня это предприятие Ахметьева вызывало досаду. И осуществлялось оно под надзором, о чем Ахметьев не мог не догадываться. Сергей Александрович, ловец и перебиратель людишек, заверил меня в том, что ничего серьезного не случится. Серьезного они бы не допустили. А несерьезное – дозволили. Но зачем?.. В шашлычной Бодолин выплескивал свою ненависть к Ахметьеву, но ни слова не произнес о своем секундантстве. Отчего так? Или его Миханчишин призвал лишь вчера утром? Вопросы летали надо мной, но ответить на них я не мог.
Можно было лишь предположить, что Сергей Александрович и “они” дуэль допустили на всякий случай. Даже и от такого буффонадного приключения с перевязью для левой руки они могли извлечь выгоды. И для Бодолина напоминание о происшествии стало бы еще одними возжами. И если бы возникла некая острота и щекотливость, можно было бы открыть глаза и самому Михаилу Андреевичу: а не так уж этот Ахметьев и хорош, он и баловником себя проявлял, шалил в Сокольниках с дуэльными пистолетами, будто нравы царских времен не упразднены, залепил пощечину Зятю, стоит ли такому доверять? Сейчас же я сообразил, что в моей мысли о пощечине случился логический кульбит. О пощечине-то Михаил Андреевич наверняка знал! И скорее всего эта пощечина могла вызвать лишь расположение Михаила Андреевича (“серым кардиналом” его назовут через десятилетия) к мелкому клерку из молодежной газеты. Если верить молве (а я в силу своего тогдашнего положения и копеечной событийной информированности почти все время вынужден ссылаться на молву, на чужие мнения и свидетельства), Михаил Андреевич ненавидел Зятя. Опасался и его, и его нововведений, и в особенности – его будущего, носил в себе обиды и досады. Не так страшен для него, то есть и для его догм и цитат, был Тесть, как именно Зять. Умы в нашей газете полагали, что и свержение Тестя во многом было вызвано охотой на Зятя, как бы он чего далее не натворил.
Значило ли все это что-либо для меня? Ничего не значило. Разве только как для спортивного статистика. На верхах осуществлял себя своего рода спорт с особенными правилами, судейством, подкатами, подножками, свистками, и мне казалось не лишним следить за ходом верхне-слойных состязаний. Впрочем, я лукавлю.
Так или иначе, предновогодний поступок Глеба Ахметьева был достоин упоминания в исторических сочинениях. Или даже – исследованиях. Сокольническая же перестрелка вызывала лишь пожимания плечей в коридорах. Впрочем, я не мог быть судьей Глебу Аскольдовичу…
И не мог я спросить его, не собирался ли он приглашать меня в секунданты. Глеб Аскольдович был нынче где-нибудь в живописной местности, с вежливыми горничными и хорошими поварами. Я не завидовал ему. Предстояли торжества, и пеклись призывы, тезисы и речи.
Выпечка всяческих священных документов происходила в тайнах великих и секретах. Государственные ритуалы требовали усилий жрецов и уж конечно наличия этих самых жрецов, публике неизвестных и в невидимости своей тем более влиятельных. Ахметьев, раз он болтался в нашей газете, в жрецы возведен не был, но он непременно надобился жрецам как исполнитель. Отчего способности Ахметьева были признаны ими полезными? Марьин считал Ахметьева одареннейшим умельцем-стилизатором. По Марьину, умение Ахметьева, а оно было посущественнее простого имитаторства, следовало признать чуть ли не кощунством. Они ругались и спорили. Пари чаще выигрывал Ахметьев. Под Чехова? Пожалуйста, две страницы под Чехова. Под Салтыкова-Щедрина? Пожалуйста, очерк “Луховицкая старина”. Под Джойса? Пожалуйста! Хочешь на английском? Пожалуйста. Под Фолкнера? Отчего же и не под Фолкнера? “А вот под Платонова у тебя не выйдет!” – горячился Марьин. Но у Ахметьева выходило и под Платонова, а событийную суть для “Платонова” Глеб брал из заметки Сенчакова о строителях туннеля. “Ты бы сам писал! Свое! По-своему!” – возмущался Марьин. “А-а! – презрительно взмахивал рукой Ахметьев. – Я заперт в неизбежностях времени!” Необходимости упомянутой мной выше “отработки” заставляли Ахметьева исполнять “авторские статьи”. В отделе пропаганды авторами полагалось быть ветеранам партии, военачальникам и весомым хозяйственным чинам. Ахметьев будто бы удовольствие получал, превращая банальности обязательных догм в кружева словесных узоров. Я как-то заскочил с вопросом в его комнату, Ахметьев сидел, откинувшись к спинке стула, закрыв глаза, губы его двигались, словно бы творя улыбку, он блаженствовал. Он почувствовал меня, открыл глаза и обрадовался: “Знаешь ли ты, какие перлы сочинил сейчас Семен Михайлович Буденный! Он поэт, несомненно поэт! Да, и про лошадок тоже! И про рубку лозы! И про рубку голов!” – “А он подпишет свои перлы?” – спросил я. “Подпишет, – успокоил меня Ахметьев. – Куда ему деваться! И в книжку вставит. Он и не помнит случай, о котором я ему навспоминал. Я выкопал его в старых газетах. Но какие у Семена Михайловича теперь словеса, какие галопы и аллюры!”
При очередном нервическом аврале с каким-то обращением, или манифестом, или воззванием текстовиков двадцать увезли под деревья корпеть над документом, и там на глазах у соображающего сановного жреца Ахметьев за сорок минут исполнил работу двадцати. Тогда и началось его продвижение в искусные толкователи снов, навеянных человечеству рыцарями, чье оружие – булыжник. Вскоре ему стали доверять не только общие документы, но и тексты персональные, то есть тексты, какие озвучивали или подписывали владетельно-должностные фигуры, чьи недоступно-застывшие лица по праздникам смотрели вниз на толпу с боков столичного телеграфа. Тут-то и пригодились способности Ахметьева, названные Марьиным стилеподражанием. Но они были еще и способностями сутеподражания. После нескольких часов общения с персонажами, после чтения прежних их выступлений Ахметьев весело, Моцартом риторики, создавал упоительные для авторов тексты. Он и шутки разбрасывал в меру надобные, для кого – народные, для кого – интеллигентные. Естественно, тексты недорого бы стоили, если бы не были оснащены на манер тех лет высказываниями классиков-авторитетов и образными выражениями отечественных писателей. Управляться с цитатами Ахметьев был мастак. Каждому вписывал выражения, чрезвычайно подходящие именно этим натурам, причем свежие, не измызганные в употреблении. “Экая у тебя, у шельмеца, память-то отменная! – умилялся сановник, отправляя очки на стол. – Я ведь и сам хотел привести эти слова Фейербаха, но никак не мог припомнить, в каком они томе…” Вообще у авторов ахметьевских текстов создавалось впечатление, что они сами их и написали или хотя бы могли написать, если бы у них было время посидеть за столом. (Завистники Ахметьева – и не одни лишь завистники, – в частности и из наших, редакционных, позже последовали по его тропе и сотворили личные сочинения Леонида Ильича; Марьина и Башкатова, слава Богу, не было среди них и не могло быть, а Ахметьев уже отсутствовал…)
Да, память Ахметьев имел отменную. И отменно был образован. Не в пример многим. На старших курсах он для поддержания бюджета матушки и сестер, проживающих в губернском городе Саратове, писал диссертации, и кандидатские, и докторские, для мыслителей с философского факультета. Оппоненты их чрезвычайно хвалили. Их удивляли кругозор мышления соискателей и объем прочитанных ими – на разных языках – трудов, перечисленных в библиографических справках. Ахметьев был внимателен к наукам на шальном факультете журналистики, но более он занимался саморазвитием, коли уж попал в столицу с ее библиотеками и архивами. А прежде и в остатке семьи было кому поделиться знаниями или хотя бы дать направление и охоту мозгам. Ахметьевы владели когда-то домами в Петербурге и Москве, иные из них эмигрировали в семнадцатом или позже, иных расстреляли или посадили, наиболее – на взгляд властей – безобидных, в их числе и мать Ахметьева, выслали в Саратов и уездные города. При нынешних странностях эпохи Ахметьев был взят в нашу газету в отдел пропаганды. Конечно, он не выкрикивал направо и налево монархические лозунги, но позволял себе называть, и я слышал, Великую Революцию “октябрьскими беспорядками”. “Дурачится он, – рассуждали старшие. – Фрондирует. Какие тут короны и монархии. Это у него пройдет. А скорее всего, он просто циник”. Здоровый (в политическом смысле) циник, если помните, назидательно назывался мне Кириллом Валентиновичем, К. В., как пример деятельного созидателя. И впрямь, циникам-оптимистам дела и посты доверяли охотнее, нежели не знающим сомнений простакам… Но не настораживал ли Ахметьев Сергея Александровича и стоящую за ним Стену? Впрочем, что он мог сейчас-то наделать? Вот и теперь ему дали подурачиться с пистолетом. За что тут корить-то? Проявлено приятное созерцателю гусарское молодечество. Не по курантам же с государственным боем стрелял… Оно так. Но я полагал, что Сергей Александрович и Стена умнее и дальновиднее меня…