Акрам Айлисли - Люди и деревья
Острые камни нестерпимо кололи ступни. Камни тоже были серые, злые и беспощадные. Весь мир сейчас состоял из этих острых, безжалостных камней, и самое ужасное было то, что их нельзя ни растоптать, ни избить, ни заставить плакать.
До рассвета было еще далеко, небо висело тяжелое, низкое, серое. Впереди маячила гора — большая, равнодушная. Я должен был тащить ведро на самую ее вершину. Очень хотелось реветь. И не потому, что нестерпимо болели ноги и ломило от тяжести спину, а потому, что весь мир состоял из серых, острых и злых камней и их нельзя было ни растоптать, ни избить, ни заставить плакать.
Мы шли от одного телеграфного столба к другому, и рядом с нами тянулся по проводам негромкий сдавленный стон… Время от времени Якуб постегивал хворостинкой по галифе в том месте, где они вздувались шаром; ишак вздрагивал и бросался вперед. Маленький черный ишак не был ни злым, ни безжалостным, и он боялся Якубовой хворостины. Ослик добрый. Мне не раз доводилось заглядывать ему в глаза. В больших коричневых глазах были печаль, боль, тоска, но я никогда не видел в них злобы. Не будь здесь Якуба, я обязательно привязал бы ему ведро на спину, а чтобы он не обиделся, я почесал бы ему холку, погладил бы за ухом, согнал бы слепней с живота… Понеси мое ведро, а? Тебе ведь не больно, у тебя войлочный палан на спине… А у меня руки отваливаются… и так ломит спину… Ну тогда хоть иди потише!..
Иногда ослик начинал медленней переступать копытцами, но хворостина со свистом разрезала воздух, и он, вздрогнув, снова бросался вперед. Якуб беспокоился, спешил, поминутно подгонял ишака — дельный человек до зари должен быть на базаре, иначе попадешь к шапочному разбору.
Несколько раз Якуб принимался утешать меня — подумаешь, ведро черешни! Они с моим отцом мальчишками зерно таскали по этой дороге — мельницы у нас тогда еще не было. Вот это была тяжесть! А сколько раз они волков здесь встречали, и ничего, не трусили… Мой отец настоящий парень был. Вот и я должен вырасти таким же: бесстрашным, сильным, смекалистым…
Иногда Якуб запрокидывал голову, глядел на небо и начинал петь, в такт песне похлестывая себя по спине хворостиной. Якуб пел потому, что не мог не петь — этим летом его обязательно поставят кладовщиком. Меня он возьмет в помощники, вот уж когда я досыта наемся сыру и миндаля. Всего у нас будет вдоволь. Горох мы станем взвешивать каждую неделю, и каждую неделю будет по пуду привесу: горох влагу впитывает. Орехи другое Дело, их смачивать приходится — усыхают. Но тут, конечно, мера нужна: сколько воды в орехи, сколько песку в зерно — на все свой порядок. Якуб это доподлинно знает: отец у него тоже не один год в кладовщиках ходил…
…Большой палец на правой ноге совсем занемел — я его не чувствовал. Руки тоже были не мои. Когда мы подошли к подножию горы, Якуб наконец разрешил мне поставить ведро и отдохнуть. Но я не поставил ведро — я уже не ощущал боли. Я ощущал одно: Якуба я ненавижу. Я не знал тогда, что это называется ненавистью, но не хотел, чтобы она проходила: чем больше я ненавидел Якуба, тем меньше ощущалась боль, — вершина горы уже не казалась мне такой далекой…
На горе Якуб взял у меня ведро — теперь его понесет ишак… Он улыбнулся и ласково погладил меня по голове, как гладил своего сына, когда тот, схватившись возле родника с кем-нибудь из мальчишек, клал противника на обе лопатки. Моим противником было ведро, и я победил его. Потом Якуб приподнял на мне рубашку и погладил плечи, лопатки… Меня душили слезы, но я не плакал, мне было радостно, но я не хотел радоваться — боялся потерять то, что давало мне силы и что называется ненавистью. Когда мы сели перекусить и Якуб достал жирную белую курицу, завернутую в платок, мне стоило большого труда не выпустить из себя ненависть, потому что Якуб отдал мне большую половину курицы… Это мне удалось, но лишь потому, что склон был в тени и садов не было видно. Когда же мы пошли среди садов и росистая листва деревьев засверкала в солнечных лучах, я уже ничего не мог с собой поделать. И до самого конца пути, до самого райцентра не оставляло меня опасение, не потерял ли я также и письмо, и я все время нащупывал его в кармане.
Булочную я увидел сразу, как только мы продали черешню и мне удалось ускользнуть от Якуба: она была здесь же, наискосок от базара. Отыскать ее ничего не стоило. Во-первых, на ней было написано, что это булочная. Во-вторых, у всех, кто выходил из дверей, был в руках хлеб. И в-третьих, возле лавки толпился народ, а тетя рассказывала, что больше всего народу бывает как раз возле булочной. Тетя называла еще кучу разных примет, говорила, что отыскать булочную не просто, и это меня сейчас озадачило. Где, например, машины, о которых толковала тетя, страшные машины, одна за другой грохочущие по улице? Тетя настаивала, чтобы я переждал их все, а машин не видно. Пройдет одна, а пока другая покажется, десять раз можно туда-сюда перейти… Может, не та улица? Да нет, здесь только одна такая: длинная, покрытая асфальтом. Остальные как у нас в деревне: узкие, каменистые. И дома на них такие же деревенские…
Тетя говорила, что вдоль улицы течет арык и мне придется немного пройти вверх — там мостик. Только какой же это арык? Его ничего не стоит перепрыгнуть.
По улице перед базаром расхаживали люди, торговали зеленью, сигаретами; машины, изредка проезжавшие мимо, оглушительно гудели, будто водители находили в этом особое удовольствие. Чистильщик, пристроившийся со своей скамеечкой у арыка, не переставая колотил по ней щетками: он тоже, видно, получал от этого удовольствие. Иногда он еще принимался и кричать. Мальчишки, облепившие тутовое дерево, тоже все время орали; их было так много, что казалось, дерево вот-вот сломится и все они попадают в арык.
Возле арыка прохлаждалось несколько парней. Двое из них разулись и сидели, болтая ногами в мутной коричневатой воде. Когда мимо проходили девушки, вся компания, как по команде, поворачивала головы; если девушка была без чулок, парни не отрываясь смотрели на ее ноги, и девушка шла прямо и глядела в одну точку. Совсем как наши старшеклассницы, когда выступают на празднике в клубе. Мне всегда казалось, что девочки боятся, что забудут слова, если отведут взгляд от плаката, висевшего в конце зала. Здесь девушки все, как одна, не отрывали глаз от звезды, приделанной к башенке белого трехэтажного дома; издали звезда очень походила на кремлевскую. Звезда, башня да еще, пожалуй, радио, кричавшее что-то на всю площадь, — это и называется город. Да еще часы: на башне под звездой были часы, тоже совсем как кремлевские…
Я перешел улицу, стал у арыка. Перепрыгнуть его ничего не стоило, но я обещал тете не прыгать и поэтому побрел к мосту. Наконец я оказался перед булочной. Я не ошибся, это была та самая булочная, оттуда слышался голос Мерджан. У двери караулили четыре собаки, они бежали за каждым, у кого в руках был хлеб. Я стал ждать. Когда хлеб кончился, Мерджан прогнала всех из лавки, смела с прилавка крошки, бросила их собакам и заперла дверь на три больших висячих замка. Потом она обернулась и увидела меня.
Я не помню, что она сказала, спросила о чем-нибудь или нет. Помню только, что из-под ее белого платка выпало полбуханки белого хлеба и что собаки, сразу же окружившие нас, не посмели схватить его. Мерджан подняла хлеб, поцеловала и снова спрятала под платок. И еще я запомнил, что собаки долго бежали за нами, до большого абрикосового дерева с ободранной корой. Здесь Мерджан прикрикнула на них, и собаки сразу отстали. Собак было четыре. Три — обычные бездомные псы: тощие, некрасивые, грязные… Четвертая была совсем другая — рослая, с большой головой и сильной грудью, такая, какие бывают у пастухов.
Под абрикосовым деревом я остановился и достал письмо. Мерджан взяла его, сунула за пазуху, и мы пошли дальше вдоль арыка. Мерджан шла быстро. Она ничего не говорила, только ласково поглядывала на меня. Все встречные первыми здоровались с Мерджан, Она отвечала на приветствие, оборачивалась и с улыбкой смотрела на меня: "Ну как тебе это, Садычок?" На Мерджан было нарядное желтое платье, туфли на высоких каблуках, а на железном колечке, в которое она просунула палец, позвякивали ключи от трех замков. Мне нравилось, как они позвякивают…
Я глядел на дорогие туфли Мерджан и вспоминал, как она ходила зимой по горной дороге: одни носки внутрь, другие — поверх ботинок. И как мы с Азером раздобыли железную палку, чтобы убивать всех, кто называет Мерджан шлюхой. А ведь если бы эти ключи и тогда позвякивали у нее на пальце, если бы на ней и тогда было это красивое платье, и туфли, и шелковый белый платок, никто, наверное, не посмел бы назвать ее шлюхой, все первыми здоровались бы с ней…
Я не знал, куда мы идем, но это мне-было все равно; я согласен был идти хоть весь день. Мир уже не был ни равнодушным, ни жестоким — все встречные смотрели на нас ласково и первыми здоровались с Мерджан. Я хотел, чтобы мы шли бесконечно, чтобы людей в городе было как можно больше и чтобы все они попадались нам навстречу: такие хорошие люди!..