Валерий Осинский - Квартирант
Уже через час по телефону дежурного врача Дыбов с кем-то договаривался, исчезал и снова появлялся с персоналом. Наконец, он сказал:
– Они все сделают!
Очнулся я дома. Страх за Лену и бессонница развели мысли в жидкую кашу. Дыбов и Кузнецов хозяйничали на кухне. Их «бу-бу-бу» наполнило квартиру. Два старых друга Лены заставили меня позавтракать и выпить коньяка, чтобы взбодриться.
Помню раздражение в бесцветных глазах Дыбова, маленьких, как у сердитого бегемота, и отчуждение отставного генерала. Они разговаривали со мной принужденно, старались не смотреть. Я едва не убил близкого им человека.
Наконец, Дыбов сорвался. Он заходил из угла в угол:
– Сопляк! Сопляк! Тебе же говорили, ей нельзя!
– Оставь пацана! Он сам не свой! – вяло защищал Кузнецов.
Но мне было плевать на обоих. Я думал о ней.
Беда буднична. В двадцать три года я еще не пережил смерть близких. И не знаю метафор, чтобы передать ужас за Лену. Говорят, нет ничего страшнее смерти. Ложь. Страшнее смерти, мысль о смерти родного человека! Еще страшнее собственное бессилие перед горем. Лена, моя родная Елена Николаевна была одна в больнице, наедине с болью и страданием, а я ничем не мог ей помочь.
Кузнецов отвез меня в больницу. Мы были там до вечера. Потом призрак в белом халате сообщил «преждевременные роды, Кесарево сечение, ребенок умер, женщина жива» и исчез.
30
Два дня, две недели, два месяца, или два года…
Я увидел ее спустя вечность.
Белые стены, зашторенное окно, подогнутая на батарею занавеска с розочками на белом, широкая деревянная кровать, капельница – перевернутая полупустая банка с жидкостью, по другую сторону железное, трубчатое, электронное чудовище, хранившее ее жизнь в холодных внутренностях проводников, клем и проводов. И что-то крошечное, сморщенное среди подушек и одеяла, словно в кучке золы робко съежился маленький труп. Знакомый, прозрачный овал в темном обрамлении волос с глубокими синими кратерами глазниц. В нее закачивали жизнь. Это была моя Лена!
Ее веки задрожали, разжимая тиски беспамятства. Лена открыла огромные мутные глаза. Узнала меня, и опустила веки.
– Посидите, но не разговаривайте с ней…
В комнате еще кто-то был.
Она жива!
Я присел на мягкий стул, и осторожно коснулся бледно-прозрачной руки, холодной, как ледышка. От капельницы к ней тянулась бесцветная кишка, и исчезала под белым пластырем на сгибе локтя. Ее ледяные пальчики затрепетали и, слабые, сомкнулись в моей ладони. Забирай мое тепло! Пусть моя жизнь втекает в тебя днем и ночью вместе с хитроумными медицинскими препаратами. Я жил ею, жил ради нее!
31
Все два долгих месяца выздоровления Лены мы ежедневно виделись с Дыбовым в больнице. Иногда молча курили на скамейке в больничном сквере. Он привозил лекарства, деликатесы с мудреными названиями в пестрых банках и коробках. Сразу грубовато предупредил, чтобы я не заикался о деньгах. Даже когда он криво ухмылялся – его физиономия становилась, как у Держиморды, с редкими и глубокими, словно вырезанными ножом, морщинами; выбритый до синевы подбородок плавно переходил в багровую шею – и тогда он ненавидел меня. Пожалуй, он чуть больше доверял мужу своей первой любви: «Я поехал! Присматривай за ней!» Кузнецов тоже навещал Лену.
Как же они держались друг друга! Я, не любивший никого, кроме этой женщины, не веривший никому, завидовал их дружбе! Вместо доброй улыбки у меня – саркастическая ухмылка, вместо утешения – злоба, вместо шутки – язвительная издевка…
Вот все убогие приобретения за двадцать три года! Ничего доброго в душе! Так что же человеческого во мне сохранится дальше? Друзья любили Лену и прощали ей сумасбродства: она жила, забыв о времени и возрасте. Но они не желали понять и принять человека, которого она любила. И любила ли? Может, я всего лишь предлог ее бунта против времени?
Зато, я люблю ее! И это единственное мое оправдание!
В конце сентября Лена начала поправляться. И Дыбов разоткровенничался.
Прохладный ветер носился по аллеям сквера, кувыркался в кучах опавшей листвы, подбрасывал пучки сухого гербария, и разглядывал мертвую анатомию листьев через бледный солнечный рентген.
– …ведь была настоящим гадким утенком! Это потом расцвела. На факультете за ней ухлестывал каждый второй! Все по-своему делала…- слушал я исповедь мужика – от переживаний в его голосе появилось что-то брюзгливое, бабье – и вспоминал наше с Леной тяжелое молчание, и ее оживление при друзьях. На душе было пусто. -…появился в рубашке с петухом, вышитым на кармане. А мы не то, чтобы застегнутые по горло… – перешел старик к первому мужу Лены. Для Дыбова я был уже товарищ по несчастью, отвергнутый любовник…
Как-то под Одессой мы с Леной забрели на безлюдный пляж. Далеко вперед между морем и лиманом желтел пустынный берег. В десятках метров от нас скучились отдыхающие. Мы, беззаботные, ворвались едва ли не в их центр. И оторопели. Шумел прибой. Кричали чайки. В шезлонгах, на пледах сидели старики инвалиды с култышками вместо рук и ног. Совершенно чудовищные увечья. Их глаза! Старики смотрели с ненавистью, завистью, укором на нас, здоровых и сильных. Рядом был пансионат для инвалидов. Подавленные мы скорее ушли.
Такое же ощущение несвоевременного прихода испытывал я у койки жены. А друзья воспоминали, смеялись…
– …Почему она так поступила? Ведь не могла же она действительно любить этого шалопая. Из упрямства, из привычки все делать наперекор… – Но сколько раз я перехватывал ее обожающий взгляд, замечал в ее глазах слезы: «Это слабость, дружок!» Она уже решила мое будущем из любви ко мне, для моего блага. Лена, я давно перешагнул двадцать восемь лет, отделявшие нас, прожил твою жизнь и получил в наследство твое прошлое. У меня нет – своего! Набирайся сил. Ты слаба и беспомощна. А затем я поборюсь за любовь.-…когда на свадьбе она танцевала с ним, я думал, сейчас подойду…
– Это признание в любви моей жене, Александр Ефимович? – перебил я.
Дыбов недоуменно и сердито посмотрел на меня, словно только-только заметил, и побагровел. Он не умел краснеть, но багровел.
Потом я остался один. Плевать на старого Ромео.
Чем же взяла меня эта женщина? Люди хотят быть любимыми и любить. Но чаще – хотят получать больше, чем дают. И надоедают друг другу, устают от обмана. Сентиментальная бабушка жила по своим законам: любила сколько и как хотела, ничего не требуя взамен. Так любят детей родители. Если социологи правы и год нынешнего столетия по интенсивности равен всему прошлому веку, то я был одинок не сто лет, а целых две тысячи. Уйдет Лена – я стану пляжным инвалидом. Оглянитесь! Сколько вам? Тридцать? Сорок? Восемьдесят? Вас много: юных, старых. Много ли в вашей жизни встретилось попутчиков, с которыми вы не замечали бы дороги? И как вы обошлись с их любовью? А ведь многие так и умрут, не любя! Вспомните, как было тошно вам! Вспомните! И тогда вы поймете чужую боль! Только забудьте озлобленность, обиды, желание доказать, наказать, умение драться, пугать…
Не было бы Лены, возможно, я отдал бы сердце другой женщине. Но судьба наказала меня любовью к ней!
32
Лену выписали в конце октября. Рецепты, направления. До болезни жены об иных медицинских специальностях я ничего не слышал.
Она изменилась! В больничной палате, в специальном белье, Лена, словно была частью интерьера. В воображении я любил иную женщину, из благополучного мира за стенами клиники. В квартире на диван опустилась другая Лена. Ее лицо осунулось и сморщилось, а ото лба к затылку нырнула седая прядь. Подкрашенные губы ярко алели на бескровной коже. Глаза потускнели, а вокруг – старость раскинула грубую паутину. Лена без улыбки слушала мою болтовню о выздоровлении, планы на праздники и читала в моем взгляде растерянность и страх. Смерть ребенка что-то надломила в нашей жизни. Как в кошмарном сне, где поступки не логичны и пугают, Лена уходила в серое ничто, я кричал, а она не слышала. Я готовился протестовать, бороться. Но с кем? Любовь никто не отнимал. Ее словно поделили, как наследство: вот тебе, а вот мне…
Я пытался справиться с отчаянием, доказать себе, что наша жизнь наладится. Но разум восстал против обмана.
Высшее, что находилось над нами, вопреки всем законам подарило нам ребенка. Мы думали: чтобы связать нас. А смерть вернула привычный порядок вещей – иллюзию бессмертия творят сверстники. Смерть не дала глумиться над жизнью! Нас предупреждали о беде. Маловер, я презирал мудрость поколений. И, бессильный, теперь смирился.
Я даже не намекнул Лене о своих мыслях. Ее покой был смыслом моей жизни. Но как же мы чувствовали друг друга!
Наступила наша четвертая зима. Лену добросовестно лечили: один спец направлял к другому. Я вникал в медицинские термины, в шипящие и свистящие диагнозы. Но, ни одна кардиограмма не определила бы истинную причину болезни жены: пустоту в ее сердце.