Поль Гаден - Силоам
Но на его глазах, через это небывалое и прекрасное страдание, зарождался новый мир — мир, никак не связанный ни с одним из известных ему. И теперь он испытывал такую боль в глубине самого себя, что подумал о том, что он, может быть, наконец обрел свое страдание. Существует мир — такой, как тот, что только что открылся перед ним, — и только это воистину имеет значение. Словно голос — тот голос, лишь звук которого он расслышал, — внятно сказал ему: «То, что ты ищешь в одиночку, под плотным сплетением дней твоей жизни, не так уж далеко: это где-то там, нельзя сказать где, и ты, может быть, никогда туда не попадешь, но есть нити, дороги, исходящие от тебя, что ведут туда. Есть твоя комната, твоя жизнь, эта непреодолимая стена, ограничивающая ее, — и есть все то, что за ней, и это и есть счастье: то, чего ты не видишь, но что существует…»
Симон пожал плечами: «Глупости!» — сказал он себе. Сколько времени он так грезил? Глупости!.. Это слово однажды произнес Брюкерс в ответ на неуместную речь Шартье. «Вот в кого я превратился, — подумал Симон, — в мечтателя!..»
Однако, некоторое время спустя, к концу другого дня, ему показалось, что он снова услышал голос — да, тот самый… Может, обман слуха? Это было слишком. Не раздумывая ни секунды, он отбросил одеяла и мгновенно выскочил из комнаты. Коридор был пуст. Но ему показалось, что он услышал шум шагов на нижнем этаже. Он бросился туда, спустился по лестнице через две ступеньки. Он очутился в коридоре, в точности похожем на тот, из которого выбежал, с тем же количеством проемов, тем же блеском стен, потолка, пола. Никого. Он остановился, запыхавшись. Вдруг тот же слабый, потайной шум шагов вроде бы послышался, как приглашение, в конце коридора, в сумерках угасающего дня. Симон побежал, домчался до угла коридора. Но ничего не увидел. Спустился по трем маленьким ступенькам и пошел по другому коридору, такому же длинному и такому же пустому. Снова остановился. У него кружилась голова. За окнами день уходил все дальше. Что он здесь делал? Какому дурацкому помутнению поддался? Вдоль стены шла череда равно отстоящих друг от друга закрытых, молчаливых дверей, с номерами наверху. Он посмотрел на ближайший: 113. Почему 113?.. Он больше ничего не понимал; больше не слышал ни звука… Он снова пошел, нашел еще одну лестницу, у́же предыдущей, но ведшей к точно такому же коридору. Пошел по коридору. У каждого окна его тень описывала круг по стене и ложилась на пол перед ним. Глядя на эту тень, он обнаружил, как и тогда, что ему страшно. Да, страшно! Кругом было так тихо. Только зло и боль могли вызвать такую тишину. Он чувствовал свое несчастье слитым со всеми остальными, от этого и было так невообразимо тихо.
Случайно он нашел первую лестницу, но забыл, зачем вышел из комнаты. Он поднялся медленно, с согнутой спиной, считая этажи. Когда он решил, что пришел, то принялся искать свою дверь. Но все они были похожи, и от этого ему тоже стало страшно. Он вновь спустился по этажам, открыл одну дверь, потом другую, каждый раз извиняясь за ошибку. Затем он вернулся в исходную точку и, увидев, что уже трижды прошел мимо этого номера 113, который словно насмехался над ним и был его собственным, рассмеялся — сдавленным смехом, наполнившим ему горло слезами.
IVОни были улыбчивыми, немного неловкими, — добродушные на вид, охочие до грубых шуток. Им трудно было разместиться в комнате, которая, располагая лишь двумя стульями, казалось, возражала против чрезмерного количества посетителей. Симон рассказывал им о своих злоключениях, преувеличивая, чтобы их заинтересовать, перенимая их тон. «Я не мог найти своей комнаты… Понимаете, столько дверей… Я никогда не выходил…» Это, впрочем, было правдой. Он вернулся в свою комнату еще более больным, чем из нее вышел. Несколько минут, сидя на кровати, он почти плакал от тоски. Тогда он понял, что окончательно сойдет с ума, если, как до сих пор, упорно ни с кем не будет видеться. Так, впрочем, думала и сестра Сен-Базиль, Старшая, которая, придя к нему на следующий день, как она иногда делала, задержалась ненадолго подле него. Глядя на сестру Сен-Базиль, стоявшую в надменной позе, со строгой осанкой, рассматривая такое бледное, худое ее лицо между краями обрамлявшего его черного покрывала и слушая этот почти нематериальный голос, Симон легко поддавался убеждению. Перед этой женщиной, от образа жизни и слов которой веяло благородством и которая казалась чудесным образом сошедшей с полотна Эль Греко, он думал о сестре Сен-Гилэр и говорил себе, что внутри маленькой религиозной общины Обрыва Арменаз существует, наверное, столько же контрастов, как и во всех других человеческих сообществах, где приверженность одним и тем же принципам не затрагивает разнообразия натур, и что между этими двумя женщинами была такая же дистанция, как между полковником и старшиной в полку. И тут же он понял, что мы отдаем людям свою симпатию не в зависимости от их положения, или профессии, или даже убеждений, — все это несущественно — а в зависимости от их отношения к жизни и их манере вбирать в себя вселенную… Сестра Сен-Базиль удалилась, повторив ему, — своим голосом, который будто с сожалением вырывался из ее немного сморщенных губ, — что она пришлет ему «компанию»… Вот так они и пришли, один приводя другого, к этому новенькому, что был здесь уже несколько недель, но которого еще никто не видел.
Однако молодой человек растерялся от веселости своих гостей. Они очень быстро исчерпали классические шутки о сестре Сен-Гилэр и микробах, Симон же сохранял серьезный вид, убийственный для беседы. Тогда они принялись говорить все разом, смешивая все возможные темы: доктора Марша, болезнь, горы, плохую погоду, статистику; от этого вернулись к доктору Марша, грозному человеку, возглавлявшему Обрыв Арменаз, которого, казалось, побаивались самые большие критиканы и относились к нему уважительно; наконец, один весельчак заговорил о женщинах; на что другой высказался об опасности жить между мужчин; это побудило третьего повести речь о добродетелях совместной жизни.
— Одинокая жизнь, — говорил он, — плоха. Жизнь совместная — отвратительна. Лучший вариант — умеренное сообщество. Вот почему люди, в первые годы XX века, основали санатории. В этих учреждениях человек обслуживается сообществом, не являясь его рабом. Вы живете в компании со многими, а думаете в одиночку.
Несмотря на очарование, которое Симон находил присущим Жерому Шейлюсу, он не без некоторого скептицизма слушал, как тот излагает удивительный рецепт существования, в некотором отношении создававший тот синтез противоположностей, которого люди наивно ищут всю жизнь: одиночество и общество, брак и безбрачие, город и загород и множество других…
— Что касается брака, тут не так все просто, — вмешался Сен-Жельес, огромный парень с радостной физиономией, выделявшийся броской расцветкой своего пуловера. — Не то чтобы красавиц тут не хватало, но, по правде говоря, они тут как в загоне.
— Чем они и ценны, — подбросил мысль еще один, сидевший в тени, чье лицо Симон различал слабо.
Но его прервал густой, тягучий голос, исходивший из причудливо некрасивого человека по имени Массюб.
— На что нам девки сдались? — бросил он высокомерно, вытянув толстые губы в едва уловимом выражении отвращения. — Мужчинам достаточно друг друга! Опыт санаториев это доказывает, — добавил он с фальшивым смехом, довольный своим ловким намеком.
Симон чувствовал себя не в своей тарелке. В отличие от мест, которые он обычно посещал, здесь не касались тем, имевших отношение к источникам Геродота или заменам анапеста. Он впервые в жизни с удивлением отметил, как мало полученное им образование подготовило его к участию в беседах такого рода. Он считал людские заботы ничтожными.
Однако тема беседы изменилась: теперь говорили о том, каким образом надлежит устанавливать шезлонг на «лечебке»: этим словом все называли небольшое пространство под открытым небом, находившееся перед каждой комнатой, закрытое с боков деревянными перегородками, где большинство больных лежало днем. Итак, кто-то советовал устанавливать шезлонг в зависимости от «вида», лицом к горе, о которой он говорил с большим уважением, называя ее Большим Массивом. Однако другой предпочитал противоположное направление, то есть лицом к гряде, выступавшей из-за фасада на западе. Тут первый уперся в своем мнении. Массюб, всегда готовый противоречить, стал ему доказывать, что он не прав, и принялся поносить Большой Массив. Насмотрелся он на этот Большой Массив! Он сыт по горло ледниками, досыта нагляделся на пики и хребты! Об этот Большой Массив и на прогулках глаза намозолишь; зачем еще дома на него смотреть? Только потому, что большой, что места много занимает?
Симон пытался понять, о какой горе идет речь. Конечно, он знал о ней понаслышке, встречая ее название в книгах, так, как он знал римских императоров или знаменитых дирижеров; но погожих дней со времени его приезда было немного, гор чаще всего не было видно, да и, по правде говоря, он довольно мало интересовался пейзажем.