Андрей Битов - Преподаватель симметрии. Роман-эхо
В экспедицию он был нанят лейтенантом Брюсом во Владивостоке, чтобы закупить в Харбине, тогда русском городе, маньчжурских лошадей. В этом он знал толк — в крепких, компактных, морозоустойчивых лошадках, — поскольку несколько сезонов гонял отары овец то ли в Монголию, то ли из Монголии… Монголия — это в Сибири?
Нет, это на Полтавщине, отвечал он, и я не понимал шутку. Значит, Монголия на Полтавщине? „Он не знает, где Полтавщина! — хохотал Антон. — Так она же там же, где Батьки!“ Голова у меня начинала кружиться, и мы выпивали за Fathers. „Хорошо, — милостиво соглашался он. — Монголия — это не Китай, понял!“ „Ладно“. „Ладно — это о'кей, идет?“ „О'кей — это американ, мне больше нравится „ладно“. Мы чокались.
Господи! Где же сюжет?! Любой сюжет следует начинать с портрета. Но попробуй опиши моего Антона… И портрет его бессюжетен: ни на кого не похож, но и похож ни на что. Такой цельный белобрысый кусок. Впрочем, очень даже мыслящий.
Казалось, он был чересчур открыт, но, чем более он открывался, тем менее отчетливым становился для меня его образ, сливаясь с образом страны, которую он представлял.
Всё каким-то образом теряет в ней плотность, выливаясь в ход рассуждения (раз-мышления, а не мысли, раз-думья, а не идеи), которое, в свою очередь, чем более приближается к конечному заключению (на русском conclusion и imprisonment[7] суть синонимы), окончательно приобретает бес-плотность.[8]
Некоторые формулировки, однако, Антон вколотил в мое сознание, как гвозди, и теперь на них развешана для меня вся эта простыня непомерной России, с разреженными станциями назначения, где то ли очередная кружка сопровождала мысль, то ли мысль порождала следующую кружку: заключение как вывод и вывод как заключение.
— Если тюрьма — это попытка человека заменить пространство временем, то Россия — это попытка Господа заменить время пространством!
Формула мне нравилась, и я начинал возражать, припоминая законы Ньютона.
— Вы еще Архимеда с его ванной вспомните! — тут же прерывал меня Антон. — Как раз в том-то все и дело, что граница времени и пространства существует! И с наибольшей отчетливостью эта граница явлена в России.
Такая схоластика выводила меня из себя.
— Ну и где же проходит эта ваша граница? — язвил я.
— В том-то и дело, что она подвижна. Как поршень или как мембрана. Устойчивей всего по Уралу и по Кавказу. Хотя иногда она проходит и по Москве… Но тогда это уже трещина, куда проваливается время.
— То есть как проваливается??
— Нормально. Век или два.
— Позвольте, но это противоречит всякому здравому смыслу, не говоря уж о физических законах!
— А что физические законы?.. Они не всюду действуют.
— Как такое может быть?
— Но ведь лейтенант Эванс, можно сказать, на моих глазах провалился! Вы видели хоть раз, как трескается лед? Кто знает, может, время — это глыба, а не течение…
Тут уж я выходил из себя, что достаточно мучительно для англичанина.
Антон же успокаивался и говорил удовлетворенно:
— У вас потому и физические законы действуют, что человеческие соблюдаются. Вы все до ума доведете.
Уж как мне нравились эти его кальки с русского: довести до ума, свести с ума… Меня он сводил с ума, но без всякого насилия — вот что изумительно.
— Да, — примирительно вздыхал он, — беда стране, в которой закон не действует, а применяется.
— Вы кого это имеете в виду?! — Я готовился отразить нападение.
— Россию, конечно. У вас-то все в порядке. У вас пре-це-дент соблюдается…
— В России, что ли, прецедентов нет?
— У нас все — прецедент. Поэтому и не учесть его.
— Кем же он у вас в таком случае применяется?
— Кто?
— The Law, I meen.
— А-а, вот ты о чем!.. На чьей стороне закон? А на стороне власти!
— А что же тогда у вас власть?
— Самая разнузданная форма страсти.
— Passion??
Антон пускался в рассуждение об иерархии чувств (вертикали власти), но мне уже хватало, я отказывался понимать и отправлялся спать, так и не постигнув, почему у нас чувств не пять, а семь, как нот или цветов в спектре.
— Россия — это вовсе не отсталая, а преждевременная страна.
— Как так? Она же уже есть?
— Может быть, есть, а может быть, нет.
— Как так??
— Хотя бы потому, что она впрок, а не поперек.
— Вы хотите сказать, вдоль?
— Ну вдоль. Какая разница… Главное, зачем мы так много земли захватили, если не впрок? До Калифорнии дотопали. Могли вашу Канаду прихватить… Легко! Да только уже и позабыли, куда возвращаться… вот и повернули назад. Вот уже и Аляску отрыгнули. А — жаль. Вам бы еще куда ни шло, а то — американам!
— И что же вы теперь будете со всей этой территорией делать, куда вам столько??
— Чья бы корова мычала…
— Вот ду ю мин бай cow?
— А то, что сами захватили полмира и грабите его по-черному.
— Ю мин blacks?
— Про негров я даже не говорю, это вообще позор! А мы вот со своей землей ничего не делаем, она у нас про запас, на будущее. Потому я и сказал впрок. Вот, как золотишка впрок намоем, так и Аляску с Индией выкупим. Переплатим, конечно… Но уж такие мы, нерасчетливые.
— По вашей логике, Антон, получается, что как раз самые расчетливые! Да кто вы вообще такие, русские? Татары? Монголы?
— Ну уж нет. Я Скотту так объяснял, что русские — это неполучившиеся немцы, неполучившиеся евреи и неполучившиеся японцы. Вместе взятые. Полтора человека.
— Why Japaneese??
— Потому что.
— Потому — что?
— Because. Because You`ve not asked me about Jews and Germans.
— Хорошо. Тогда давайте по очереди.
— Долго будет. Устанете.
Я обижался:
— Вам не кажется, что мы говорим на разных языках?
— А вы что, только что это заметили?
Я рассмеялся: он меня поймал.
— Там, где у вас два слова, у нас одно. И наоборот. Например? Например, земля, например, месторождение… У нас земля — и почва и планета, а месторождение — зависит лишь от того, вместе пишется или раздельно: и ископаемое и где я родился. Скажем, родился я в Батьках, in my fathers place, а золото мыл в Забайкалье. Не скажете же вы place of birth о золоте?
Мне нравился Антон. И он это почувствовал.
— Так вот что я вам скажу: русский человек — это то же месторождение, то же золото. Его только разведать, добыть, промыть и обогатить надо бы. Опять же язык… Он у нас, конечно, есть. Очень даже неплохой. Не хуже вашего. Вот его ни добывать, ни обогащать, ни промывать не надо бы — только разведывать. Сами посудите, что в вашем языке главное?
— ???
— Ну кто надо всем властвует? кто начальник?
Я не сразу понял, что он имеет в виду члены предложения…
— Глагол! — Антон радовался моей недогадливости. — Недаром же у вас столько времен!
Что ни говори, а комплимент родному языку не менее приятен, чем ласковое слово кошке. И я согласился, что глагол.
— А у немцев что? — спросил Антон вслед.
— Вы что, и немецкий знаете?
— И знать не хочу! Знаю только, что у них любой предмет с большой буквы, что они каждой своей вещи кланяются: дер Стол, дер Стул, дас Книга, дас Поварешка.
— Любопытное наблюдение… — За немцев я не обиделся. — Русский мне тоже нравится, по музыке звучит, как португальский. Эти Ж и Щ…
Антону тоже стало приятно.
— Да, — согласился он, — у нас хорошее воображение. Жопа… щастье… — просмаковал он. — Странно, что хоть тут мы до конца, до точки доходим. Одно есть только общее для всех языков, — еще более вдохновился он, — это точка! В конце предложения[9] должна стоять точка. Чувствуете разницу между приговором[10] и proposal?[11] Тут-то и проходит трещина между свободой и поступком! Мусульманство…
— Причем тут русские??
— К чему я и клоню. — Он тут же вернулся, как бумеранг. — У нас ни глагола, ни существительного — одни прилагательные! Даже сам русский — не существительное, а прилагательное. Возможно, к слову „человек“. Но это-то слово и опущено. — Лицо Антона сделалось подчеркнуто печально. — No man! — Это „ноумен“ прозвучало у него как-то особенно ласково и музыкально, как knowmen. Мне даже показалось, что он всхлипнул.
Я его не понял, почему мусульманство, и мы разошлись по разным языкам. Na pososhok.[12]
Завтра мы говорили вот о чем: о том же.
Когда я слишком сильно выражал свое удивление парадоксальностью его мышления, Антон слегка краснел, смущался, потуплялся и бормотал:
— Это все не я, а my Tishka.
Но Тишка не был ни его двойником, ни прозвищем, ни еще какой интимной частью.
Это был его ближайший друг Тишкин, великий ученый, изобретавший аппарат для полета на Луну.
Хоть я ему и опасался уже не верить, настолько все у него чем-либо да подтверждалось, хотелось мне побольше прознать не про Луну, а про обстоятельства гибели Роберта Скотта. Тут он как-то особенно таинственно замыкался и начинал играть желваками.