Николай Крыщук - Кругами рая
– Вы на меня не сердитесь. Я это почти автоматически. Люблю ловкие фразы. Фраза-то ловкая. От вас я как раз, может, и готов выслушать совет. Только, мне кажется, вы сегодня в совете или, быть может, в сочувствии больше нуждаетесь. Такое у-лю-лю с аллилуйей, какое вам сегодня организовали… Лихо передернули! Почти юбилей получился. Хорошо еще, целоваться не лезли».
– Ну почему? Лариса Дмитриевна…»
– Она искренне. Эта – не Иуда! Лариса Дмитриевна вас боготворит. Да если бы только. Она вас любит, вот и воспользовалась…
– Виталий, фу!..
– Что же вы мне, как собаке?
– Простите. Но даже если бы вы были правы… Так сказать, смеха с этого факта не много можно собрать.
– Значит, вы о Ларисе Дмитриевне знаете?
– Да ничего я не знаю, и знать тут нечего, – рассердился ГМ. – И не нужно вам слишком поспешно свои впечатления превращать в умозаключения. Это как-то больше подросткам к лицу. Какое «у-лю-лю» рассмотрели вы сегодня на кафедре? Сетка каждый год пересматривается. Что вы, ей-богу, Виталий Николаевич?
Профессор сейчас, конечно, лукавил. Сегодняшнее решение кафедры задело его, да еще как. И именно этой юбилейной оберткой, в которую была положена пилюля. Странно, что еще танцы не устроили в его честь. Он в какой-то момент даже стал сомневаться, действительно ли он лишен спецкурса или ему показалось?
Но все же и открывать глаза ему не надо. Этим любят заниматься соответствующие органы, искренне, кажется, полагая, что осведомленность и есть правда. Удивительные пошляки! Только однажды его занесло в их сети. Вкус мерзкий. Как если бы старая вдова связала тебя во сне и расчетливо овладела.
– Вы действительно не поняли смысл сегодняшнего спектакля? Он ведь был организован по высочайшей команде. На одной из лекций вы позволили себе подробно разбирать биографию президента, отдельно и довольно ядовито остановившись на главке о его детстве.
– Допустим. Но откуда вам-то это известно?»
– Это всем известно. Сейчас на каждом курсе полно комсомольцев-добровольцев. Григорий Михайлович, погода-то нынче какая?
– Да бросьте! Плохой по-настоящему погоды вы не застали».
– Про погоду, это никому не известно».
– Вы правы. Простите.
– Григорий Михайлович, я с бухты-барахты короткости сам не терплю. Знаю, а сейчас прямо-таки физически чувствую, что и вам она неприятна. Но коли уж так случилось и судьба усадила нас за один столик…
Невразумительное междометие вырвалось у профессора. Виталий заметил это.
– Да, да, конечно, я сам фактически навязался. Ну, это ведь сейчас неважно. Одного я не могу, как бы это сказать, зацепить в вас, почувствовать… То есть понятно, мы все ходим загадками, особенно же сами для себя. Но что-то, опять же про себя особенно, все же понимаем. Яков Друскин, правда, считал, что собственное я – объект вечно ускользающий, до исчезновения. Каждый находит в себе себя уже рефлектирующего: я сам, думающий о себе самом, думающем о себе самом. Впрочем, Друскина-то вы как раз, может быть, и не читали. Опять же это неважно. Я хочу только один вопрос. Он даже не личный, а скорее философский, поэтому ничего страшного. Скажите, вы действительно так устроены, что словно парите над жизнью, будто материя притяжательных отношений для вас вовсе не существует, или только поставили себе в принцип такое моцартианство, воспитали его в себе, отдались служению? По внешнему рисунку это почти одно, но внутренняя ведь разница огромна. Тогда и самолюбие, и ревность, и обида, и вкус к интриге, и пожелание зла – все это есть в вас, только спрятано глубоко, отринуто, чтобы очистить площадку для служения. А простодушие и невнимательность к неким неприглядным человеческим проявлениям лишь условие комфорта. Для служения, для служения, конечно, не для того, чтобы бестрепетно распивать чаи на веранде. Я это без иронии говорю. Настрой души вашей я совсем не ставлю под сомнение. А все же в механизм этот хочется мне проникнуть. Вы меня понимаете?
Волнение Калещука передавалось ГМ по мере того, как тот говорил. Чувствовалось, что он не первый раз возвращается к этим размышлениям, что-то, помимо любви к философствованию, по-человечески мучило и задевало его. Не к самим мыслям Калещука, а к серьезности, с которой тот переживал их, ГМ не мог не испытывать уважения. Отмахнуться было нехорошо, сыграть оскорбление – и того хуже. Но он также сознавал, что ему совершенно нечего ответить. Кроме того, эта игольчатая нацеленность якобы в самую суть проблемы ему не нравилась (человек одной мысли). Было в этом что-то болезненное и заведомо неполное, авантюрное. Запросто можно промахнуться, попасть рядом, где больно (а везде больно), и, скорее всего, заболтать. Сейчас же ГМ не был уверен, что вопрос точно имеет отношение к нему, а поэтому никаких личных чувств и не испытывал.
– Я не так просто молчу, я честно думаю, – сказал он наконец. – Такой у нас разговор, что мы почему-то все время извиняемся и уточняем. Так вот, поверьте, у меня и в мыслях нет повернуть всё, что вы сказали, в недоумение. Но я не знаю, что вам ответить. Честное слово. Ведь мы, даже и в разговоре, всегда отвечаем на собственные мысли. Согласны? Выходит, то, что вы сказали, в мою мысль каким-то образом не попадает.
– Прекрасно. Это уже ответ. Если для вас это настолько естественно, что вы даже над этим не задумывались, неумение ответить равносильно признанию, что вы гений. Но ведь вы не гений!»
Григорий Михайлович улыбнулся и поднял рюмку:
– Будем здоровы!
– Так не пойдет! – вскричал доцент, отставив свою рюмку так, что из нее выплеснулась чуть не половина. – Вы прекращаете разговор, а уж если вы признали на него право, то это нечестно.
В очередной раз ГМ подивился фокусу, с помощью которого человек, совершенно помимо воли и не желая этого, оказывается действующим лицом чужого сюжета, героем или пленником посторонней логики, и начинает уже чувствовать ответственность перед обязательствами, которых не брал. Тут несомненны, конечно, невольные подтасовки, с чем, должно быть, знакомы психиатры. Сначала, как бы в скобках, судьба хвостом махнула, усадив их за стол, потом, неизвестно в какой момент и с помощью какой мимической ошибки, он, оказывается, дал санкцию на этот, как он все больше убеждался, ненатуральный разговор. И вот уж он самым интимным образом повязан, просто встать и попрощаться вежливо невозможно. Обида будет глубокая, а может и до драки, чего доброго, дойти. Он был уверен теперь, что это не первое за сегодняшний день приземление коллеги в винном заведении.
– Ничуть не прекращаю, – как можно спокойнее сказал ГМ. – Меня только немного удивляет ваша горячность, как будто мы на каком-то публичном мероприятии. И потом, Виталий Николаевич… Вот вы сказали зачем-то, что я не гений. Это, разумеется, так. И обижаться тут не на что, и оспаривать было бы глупо. Но все же с этим ощущением спокойнее жить, пока оно находится в форме недоказуемости. В качестве окончательного суждения оно как-то не доставляет удовольствия. Более того, при том что ошибиться в этом почти невозможно, а на откровение не похоже, собеседник с нервной организацией может принять подобный пассаж за оскорбление или же за желание оскорбить. Vous me comprenez?
– Вы прекрасно знаете, что это не так, – сурово произнес Калещук. – К тому же ваша французская фонетика финтит. – Он тут же оживился. – А, какова аллитерация? Comprendre отзывается как compromettre. Понимание сводится к сбору компромата. Неужели уж и с вами невозможен разговор без подозрений?
– Не знаю, возможен или невозможен, только разговор ведь вокруг какого-то предмета ведется…
– Предмет есть, – веским своим голосом впечатал Калещук. – Я, конечно, снова должен извиниться, но, скажите, вы верующий?»
– Час от часу! – выдохнул Григорий Михайлович. – А главное, это совершенно никчемное извинение. Все взяли привычку! К свободе совести относятся бережнее, чем к девичьей чести. Чушь собачья! По-моему, так труднее спросить, есть ли у человека понос и не мешает ли ему геморрой слушать музыку?
– Вот вы уже и взбодрились – сказал Калещук, и Григорию Михайловичу послышалось в этом плохо скрытое издевательство. – Не надо стесняться, вы ругайтесь. Толерантность, знаете, она в политических спектаклях хороша, а не когда люди хотят выяснить истину.
– Да не подписывался я с вами истину выяснять! С чего вдруг? Если же вам хочется говорить…
– А ответ про Бога, я уверен, что будет именно такой. Тут я, по крайней мере, не ошибся, – тихо, себе под нос, как человек, решающий какую-то задачку и проговаривающий вслух варианты, сказал доцент. Только после этого он снова посмотрел на профессора взглядом, как ни странно, совершенно трезвым и спокойным. – Если вы мне позволите минут десять… Я попробую. Давать какие-нибудь характеристики человеку, тем более в его присутствии, конечно, верх бестактности. Но тут без этого не обойтись, вы поверьте. Отнеситесь к этому как к рабочему моменту. Если бы мне не хотелось кое-что понять, кто знает, может быть, самое важное… В перспективе-то это не известно, возможно, что и яйца выеденного не стоит.